• Приглашаем посетить наш сайт
    Екатерина II (ekaterina-ii.niv.ru)
  • Гиппиус З. Н.: Дмитрий Мережковский.
    Часть первая. Глава 3. Первый Петербург. Страница III

    Как ни сплочен был этот кружок, но люди-то, тесно Дягилева окружавшие, были все-таки разные (что я уже заметила выше). Большинство, конечно, подходило Дягилеву, гармонировало с его идеями и задачами: редкая сплоченность не могла же объясняться только диктаторскими свойствами Дягилева. А сплоченность -- действительно редкая: ведь даже на те собеседованья, осенью 99 года, когда поднялись впервые разговоры о религии и христианстве в частности, кружок являлся почти в полном составе. То же было и тогда, когда открылись Собрания. Там можно было, положим, встретить всех. Но "Дягилеву, кажется, менее других было свойственно интересоваться тем, что делалось в зале Собраний,-- однако он там бывал вместе с другими своими... не знаю, как сказать точнее: друзьями? приближенными? содеятелями? -- все равно.

    Конечно, ни Бакст (лично мы с ним очень дружили), ни Нувель (тоже наш приятель) не могли тоже иметь много связи с занимавшими нас вопросами: но Ал. Бенуа, например, считавшийся и считающийся только "эстетом", отнюдь не был тогда этим вопросам чужд,-- стоит взглянуть в старый наш журнал. А ближайший друг и помощник Дягилева, его двоюродный брат Д. В. Философов, сразу проявил самый живой интерес к этим вопросам и даже принимал участие в хлопотах по открытию собраний.

    Мы этому, конечно, радовались. На кружок в целом, и на главу его -- Дягилева -- никто и не возлагал надежд в этом смысле. Слишком он был совершенен. Все диктаторы более или менее совершенны,-- как prédestines. A Дягилев, повторяю, был прирожденный диктатор, фюрер, вождь.

    Я отнюдь не отрицаю диктаторов и диктатуры, напротив, я признаю, что диктатор может быть явлением провиденциальным, спасительным, во всяком случае -- положительным (все равно в какой области и какие мы возьмем "масштабы"). Это не мешает нам, однако, относиться к диктатуре и ко всякому диктатору с каким-то внутренним отталкиванием. Дело, должно быть, просто во "власти" одного над многими. Отсюда получаются нередко превосходные результаты, особенно если диктатор действительно талантлив. Их нельзя не признавать, не ценить. Но внутреннего отношения к диктатору это не меняет.

    Такое отталкивание было у многих и у нас от прирожденного диктатора -- Дягилева {У З. Н. это выразилось в форме эпиграммы. Привожу ее тем более, что она нигде не записана:

    Курятнику петух единый дан.
    Он властвует, своих вассалов множа,
    И в стаде есть Наполеон -- баран.

    И в "Мир искусстве" есть Сережа.}. Без всякой враждебности (ведь мы смотрели со стороны), с признанием всех его талантов и заслуг, с уверенностью в его дальнейших успехах, но -- со всегдашним чувством чего-то в нем неприемлемого: в его барских манерах, в интонации голоса, в плотной фигуре, в скорее красивом тогда -- полном, розовом лице с низким лбом, с белой прядью над ним, на круглой черноволосой голове. Говорили, что он капризен и упрям. Но я не так вижу его. Он был человек по-своему сильный, упорный в своих желаниях и -- что требуется для их достижения -- совершенно в себе уверенный. Если эта самоуверенность слишком бросалась в глаза,-- тут уж дело ума, в котором ему, при его хорошей образованности, не было никакой нужды, его заменяла разнородная талантливость и большая интуиция.

    Его двоюродный брат, Д. Философов, обладая совсем другим характером, скорее пассивным, находился тогда вполне под его властью. В интерес, который Д. Философов проявил к вопросам, нас занимавшим, Дягилев, кажется, не очень верил, по крайней мере в серьезность такого интереса. Он нисколько не рассчитывал потерять такого верного, долголетнего своего помощника и не сомневался, что по уже намеченному дальнейшему пути они пойдут вместе. На всякий случай он хотел все-таки знать, что делается в новом углу, в нашем, где стал бывать его друг и спутник, а потому бывал и у нас, и сопровождал его на Собрания. Его мать,-- не родная, но любившая его, как родного сына, Елена Валерьяновна, женщина удивительной прелести, с которой мы были близки (и Д. Философов тоже), бывала на Собраниях постоянно, говорили даже, что всю жизнь их и ждала.

    Но мне пора перейти к этим собраниям и остановиться на них, так как они занимают довольно серьезное место в жизни Д. С. Мережковского, в его жизненном опыте, имевшем влияние на его последующую внутреннюю эволюцию, а кроме того, они имеют и объективный интерес,-- для людей даже не русских, но интересующихся русской общественной жизнью того времени.

    Осень и зима 1900--1901 гг., после нашего возвращения в Петербург, прошла вся внутренне -- под знаком новых наших с Д. С. мыслей (о христианстве и церкви), а внешне -- в работе в "Мире искусства", в сближении с некоторыми из кружка (главным образом с Философовым), а также кое с кем из "духовного мира". Последние -- были завсегдатаями Розанова,-- с ним мы тоже видались довольно часто. Эти лица из "духовного" мира были не священники и не имевшие никакого официального положения в духовном ведомстве, а просто безобидные "церковники", может быть, из старых его знакомых: он был женат на вдове священника (Первая его жена, которая его бросила и на которой он женился 19-ти летним мальчишкой, была лет на 25 его старше. Это не кто-нибудь иная, а известная любовница Достоевского, от которой он достаточно пострадал, а после него, и еще горше, пострадал и несчастный Розанов -- от ее неистовства,-- пока она его не бросила. Это -- Полина в известном рассказе Достоевского "Игрок". О ней, об ее историях с Достоевским и с Розановым у меня написано в статье о последнем.

    Но к Розанову льнуло и православное духовенство, несмотря на его жестокие статьи по поводу христианства и Христа (см. "Темный лик"). С первого взгляда это кажется странным. Розанов ведь был "светский" писатель при этом,-- то есть "интеллигент", слово, в духовном мире тогда "страшное". Но, во-первых, был не интеллигент как прочие, "пугала из тьмы", которые, мол, никакого Бога не признают, как и "благонамеренных" журналов: он писал в "Новом времени". Во-вторых (и это особенно для белого духовенства) чувствовалась в нем какая-то семейная теплота. А что он "еретик" -- не беда: еретик всегда может вернуться на правый путь. И он, Розанов, считался в духовном мире немножко enfant terrible, которому многое прощалось. Так было и дальше, несмотря на его жестокие выпады на Собраниях против церкви, духовенства, в особенности против монашества.

    Д. С, между своим длинным исследованием "Лев Толстой и Достоевский" и подготовительной работой к новому роману "Петр и Алексей", писал более краткие статьи о целом ряде старых и новых, русских и иностранных писателей и деятелей, составивших целую книгу под названием "Вечные спутники". Были ли эти более краткие "исследования", хотя бы некоторые, напечатаны где-нибудь, кроме "Мира искусства", я сейчас не припомню: но книга была целиком издана новым нашим другом П. П. Перцовым, поклонником Вл. Соловьева. Перцов вообще был первым издателем Д. С. Мережковского, как первым издателем-редактором нашего общего журнала, который стал выходить в 1901 году (с отчетами Собраний). Перцов был наш "содеятель". Сам, как писатель не очень яркий, но человек с большим вкусом и большим умом.

    Что касается книги "Вечные спутники" -- любопытно отметить, что тогдашнее ее появление не вызвало никакого внимания, если не считать всяких грозных нападок со стороны "либеральной" прессы, хотя никакого "либерализма", ни антилиберализма она не касалась: но это была одна из традиций -- бранить Мережковского. Между тем в последние годы перед войной 14 года эта книга была особенно популярна и даже выдавалась, как награда, кончающим средне-учебные заведения.

    Работа Д. С. не мешала нам сходиться в частные кружки для разговоров на ту же тему, как осенью 99 года, перед нашим путешествием. Приблизительно и участники их были те же. Но мне показалось (и Д. С. согласился, да и сам это заметил), что разговоры эти мало-помалу вырождаются в беспощадные споры, не очень даже оживленные, и что каждый из тех, кого мы считали "близкими", думает больше о чем-то своем, личном, нежели о вопросе общем. Один из них, помнится, любил отвечать на те или другие предложения откровенным: "Да, но у меня свои задачи".

    Особенно чувствовался тут разлад с членами "дягилевского кружка". Поэтому я предложила Д. С. поговорить отдельно с Философовым, как с несомненно более к нам близким, и устроить иногда разговоры только втроем. Это имело успех, и, помимо вечеров, где собирались и другие, мы виделись в определенный вечер у нас. У него, оказывается, у самого уже была эта мысль.

    Так шла зима. Собственно с "Миром искусства" у нас никакого охлаждения не было. Мы бывали там каждую "среду", где так же было интересно и весело. Мы с Перцовым часто увлекались в то время "домашними" пародиями, в прозе и в стихах. В них мы не щадили и самих себя, поэтому некому было обижаться. Да это вообще не было принято. В том же "Мире искусства" имелась налево от передней маленькая комната, увешанная карикатурами "своих" художников на "своих же", т. е. на участников и сотрудников. И всех это лишь забавляло.

    Дело, однако, шло к лету, когда все мы разъезжались.

    Отмечу, что этой ранней весной Д. С. был болен воспалением легких, а я -- сильным ларингитом, но к маю мы оба поправились. Надо было все-таки уезжать скорее на дачу -- мы жили это лето под Лугой, с моей семьей, как всегда.

    В самые последние дни перед отъездом я несколько раз видалась с одним из членов "дягилевского" кружка {С В. Ф. Нувелем -- В. З.}, по его просьбе. Он хотел будто бы выяснить свою большую близость к собственно нашим темам, чем мы это, видимо, считаем.

    вопросами, а интересом, который Ф. к ним проявлял. Он точно хотел "спасти" Ф. от них -- и от нас. Я прямо сказала ему, что если это его "задача",-- то, во всяком случае, у Д. С. и у меня "другие задачи", в которых Ф. не играет главной роли.

    Мы, впрочем, не поссорились, даже переписывались летом, но из переписки тоже ничего не вышло.

    Летом Д. С. много, как всегда, работал: подготовка к новому роману. О наших новых "вопросах" мы не говорили,-- их, конечно, не забывая.

    В сентябре семья моя уехала в город,-- у сестер начинались занятия: одна была на медицинских курсах, другая в рисовальной школе Штиглица, третья -- в Академии. Мы остались в пустой даче вдвоем.

    Мы возвращались как-то с прогулки, из лесу, на закате. (Я пользуюсь здесь старыми моими записями, дневниками, которые привезла в Париж в 1905 году и нашла их сохранными в нашей квартире, когда в 20 году мы вернулись сюда эмигрантами. Потому за точность рассказа о Собраниях -- и далее -- я ручаюсь. Сохранились у меня также и записные книжки парижские, годов 1907-08.)

    Итак, возвращаясь осенью 1901 г. с прогулки, я спросила Д. С:

    -- Что ты думаешь делать эту зиму? Продолжать вот эти наши беседы?

    Он не очень решительно посмотрел на меня и неуверенно сказал:

    В этот день я ничего больше не сказала, но на другой, за завтраком, решила продолжать разговор:

    -- Разве ты не видишь,-- отлично видишь,-- что все эти беседы ни к чему нас не ведут. Говорим о том же, с теми же людьми, у которых у каждого своя жизнь, и никакого общения у нас не происходит. То есть внутреннего, настоящего. Даже с Ф., который нам ближе других и больше понимает главную идею. Разве не стоял все время между нами страшный и нерешенный вопрос: а какое она, эта идея, и вообще все это имеет отношение к жизни? Нашей, и не только даже нашей, а просто к жизни?

    Д. С. сказал только задумчиво: "Да". А я продолжала:

    -- По-моему, нам нельзя теперь говорить о далеком, об отвлеченных каких-то построениях, очень уж мы беспомощны. И ничего мы тут не знаем,-- я, по крайней мере, чувствую, что чего-то очень важного мне не хватает. Мы в тесном крошечном уголке, со случайными людьми стараемся слепливать между ними искусственно-умственное соглашение,-- зачем оно? Не думаешь ли ты, что нам лучше начать какое-нибудь реальное дело в эту сторону, но пошире, и чтоб оно было в условиях жизни, чтоб были... ну, чиновники, деньги, дамы, чтоб оно было явное, и чтобы люди сошлись, которые никогда не сходились и не сходятся, и чтобы...

    Д. С. вскочил, ударил рукой по столу и закричал: "Верно!" Я очень обрадовалась, мне хотелось договорить, что ведь это не помешает нам создавать и внутренние наши круги, если он найдет это нужным,-- напротив... Но договаривать не пришлось, так как Д. С. все это сам уже понял во всем объеме,-- вероятно давно понимал и знал. Мы в тот день ходили до вечера по осеннему лесу и только об одном этом и говорили.

    Очень скоро вернулись мы в Петербург и тотчас принялись за дело.

    Определенно мысль наша приняла такую форму: создать открытое, по возможности официальное, общество людей религии и философии, для свободного обсуждения вопросов церкви и культуры.

    Прежде всего: ведь идея Д. С, или идея нашей группы, идея христианства, была, в то же время (как идея и Вл. Соловьева), идеей церкви. В открытом обществе мы, говоря "люди религии", не могли не разуметь представителей данной русской церкви (исторической). Должна была, таким образом, произойти "встреча" между ними и представителями русского (по тогдашнему слову) "светского", т. е. не духовного, общества, даже так называемого "интеллигентского".

    "исторической" христианской церкви никем из нас не отрицалась. Но вопрос возникал широкий и общий: включается ли мир-космос и мир человеческий в зону христианства церковного, т. е. христианства, носимого и хранимого реальной исторической церковью?

    "голос церкви" (а как его услышать, если не из уст ее представителей?).

    То, что церковь эта была лишь одна из христианских церквей, -- мало что меняло. По существу в области главного вопроса все христианские церкви находились в одинаковом положении. Теоретически вопрос был предложен всем христианским церквам. Вопрос "о христианстве вселенском", как говорил Вл. Соловьев. Практически же, несмотря на полную зависимость нынешней православной церкви от российского государства в то время,-- он все-таки мог быть предложен только православию, благодаря его внутренней свободе по сравнению хотя бы с церковью римской.

    Подобные Собрания, и такое откровенное высказыванье на них, православными иерархами, невозможны были бы, если б это была церковь не православная, а католическая. "И даже лютеранская",-- говорил тогда Д. С. Позднейшие его исследования христианских церквей укрепили в нем эти мнения -- я их передаю в общем.

    Однако, и внешние условия, закрепощение прав церкви государством (самодержавием) казались почти непреодолимыми препятствиями для устройства Собраний. Но тут помогла смешанность, текучесть и несколько разнообразный состав наших частных кружков. Люди, имеющие соприкосновение с духовными кругами,-- которых мы узнали через Розанова. С некоторыми мы даже успели сблизиться (вне "дягилевского" кружка). Мысль Собраний их заинтересовала. Они нащупали почву и указали нам, куда можно обратиться с первыми хлопотами о разрешении (пути официальные были, конечно, заказаны).

    сам самодержец-помазанник (В. З.).}.

    Вот к этому-то "неприступному" Победоносцеву и отправились 8 октября 1901 г. пятеро уполномоченных членов-учредителей по делу открытия "Религиозно-филосовских Собраний в СПБ": Д. Мережковский, Д. Философов, В. Розанов, В. Миролюбов и Вал. Тернавцев.

    О Тернавцеве, сыгравшем в Собраниях немалую роль, я скажу ниже. А Миролюбов -- был из далеких сочувствующих (и то, может быть, потому, что происходил из духовного звания, но это скрывал). Он издавал плохонький "Журнал для всех", был типичный "интеллигент" старого образца, но глупый, и в Собраниях, порою, немало причинял нам досады.

    Вечером того же дня "уполномоченные" (кроме Философова) посетили тогдашнего митрополита Петербургского Антония, в Лавре.

    С этого времени на разрешение Собраний -- получастных, со строгим выбором и только для "членов" -- можно было питать надежду. Надежда окрылила всех заинтересованных. И тогда-то началось наше настоящее знакомство с совершенно новым для нас "церковным" миром -- как бы некое сближение двух разных миров.

    "новыми" людьми, мы переходили от удивления к удивленью. Даже не о внутренней разности я сейчас говорю, а просто о навыках, обычаях, о самом языке,-- все было другое, точно другая культура.

    Ни происхождение, ни прямая принадлежность к духовному званию -- "ряса" -- не играли тут роли. Человек тогдашнего церковного мира,-- кто бы он ни был,-- чиновник, профессор, писатель, учитель, просто богослов, и одинаково: умный и глупый, талантливый и бездарный, приятный и неприятный,-- неизменно носил на себе отпечаток этого "иного" мира, не похожего на наш обычный "светский" (по выражению церковников) мир.

    Были между ними люди своеобразно глубокие, даже тонкие. Они прекрасно понимали идею Собраний, значение "встречи". Другим эта встреча рисовалась просто в виде расширения церковью проповеднической деятельности, в виде "миссии среди интеллигенции".

    Признаться, мы этому толкованию особенно и не противоречили, оно могло послужить в пользу разрешенья. Только бы разрешили, а там будет видно.

    "Интеллигенция" представлялась, конечно, духовному миру в виде одной компактной массы "светских безбожников". Все оттенки от него ускользали. Не только ни о каких новых, по времени, формациях никто там не имел понятия (до открытия Собраний, во всяком случае), но не видели они даже особой разницы между Меньшиковым из "Нового времени" и каким-нибудь типичным старым "интеллигентом" из либеральнейшей газеты, для которого и сотрудники "Мира искусства", и мы были "отщепенцы"! (Ведь религия -- реакция. Да и все, что не на базе позитивизма,-- эстетика, идеализм, всякий спиритуализм -- реакция!)

    "духовном", то, по сравнению с вот этой частью тогдашней "интеллигенции", остававшейся "на посту",-- мир духовный не мог назваться "миром невежества". Оно и там, и здесь было одинаково.

    "Миссия среди интеллигенции"... Как заманчиво прозвучало это для многих,-- между прочим для одного весьма любопытного, как тип "хитрого мужичонки", человека, чиновника особых поручений при Победоносцеве, Вас. Скворцова, редактора "Миссионерского обозрения" -- журнала, о существовании которого мы раньше и не подозревали, но который, когда начались Собрания, стал выписывать... даже "Мир искусства".

    Фигура интересная. Отчасти комическая,-- над ним и свои подсмеивались,-- но достоин он был не только смеха. Официальный миссионер, он славился жестокостью по "обращенью" духоборов и всяких "заблудших" в лоно православия. Вид у него был мужичка не без добродушия, но внутри этого "Васисуалия" (по непочтительной кличке) грызло тщеславие: давно мечтал стать "генералом" (дослужиться до "действительного"), а тут еще замечтал попасть в "среду интеллигенции". Перспектива миссии уже не среди нижегородских раскольников -- совершенно увлекла его. У него появился зуд "светскости", и только заботила мысль -- какие когда надевать надо галстуки, идя в "салоны" обращаемых.

    Уж, конечно, не Валентин Тернавцев (один из замечательных людей того момента) мог помышлять о Собраниях, как о "миссии". На первом же заседании (давшем тон всем другим) он и высказался против этого взгляда.

    На нем тоже лежал отпечаток иного, не "нашего" мира. В этом смысле была в нем и "чуждость". Однако, надо сказать, что именно он стоял тогда всего ближе к нашим идеям.

    главная, кажется, его черта.

    Высокий, плечистый, но легкий, чуть-чуть расхлябанный, но не по-русски, а по-итальянски (как бы "с ленцой"), чернокудрый и чернобородый, он походил иногда на гигантского ребенка: такие детские у него были глаза и такой детский смех. Помню, как он пришел к нам в первый раз: сидел, большой и робкий, с мягкими концами разлетающегося галстука. Замечательна его талантливость, общее пыланье и переливы огня. Оратор? Рассказчик? Пророк? Все вместе. От пророка было у него немало, когда вдруг зажигался он заветной какой-нибудь мыслью. Мог и внезапно гаснуть, до следующей минуты подъема.

    Самый простой рассказ он передавал образно, художественно, нисколько не ища образов: сами приходили. Был ли умен? Трудно сказать. Его талантливость, яркость, его прекрасный русский язык, тоже не вполне "интеллигентский" (мы, смеясь, называли последний, с готовыми сухими фразами,-- "является-представляется"), его фанатически-узкая трактовка некоторых идей,-- все это заслоняло вопрос о его уме.

    В Петербурге "кудрявый Валентин" появился не так давно. Жена -- скромная, незаметная полька (перешедшая в православие), она нигде не появлялась. Жили они с детьми, где-то в маленькой квартирке. Тернавцев нигде не служил {Очень вдолге, лет через 12--15, когда мы уже совсем потеряли друг друга из виду, нам говорили, что Тернавцев служит теперь секретарем в Синоде, но ни облика своего, ни интереса к хилиазму не потерял. Здесь, в эмиграции, кто-то говорил Д. С, который его очень любил и признавал, что он в Сибири, весь белый, но хилиазму не изменил. Для незнающих, что такое хилиазм,-- скажу, что это учение о царствии (Божием) на земле в течение тысячи лет (но откровению св. Иоанна). А если я напомню, что одна из главных идей, или стремлений, или воздыханий Д. С. Мережковского была "Царствие Божие на земле" Adveiuat Regnum Tuum, понятными становятся и близость его к Тернавцеву, и его утверждение.}. Был занят своей бесконечной работой,-- исследование хилиастического учения (Апокалипсис).

    "пока что". (Увлеченный "светскостью" и "миссией" Скворцов немало, кажется, этой удаче посодействовал).

    Сочувственно отнеслось и высшее духовное начальство (менее властное). Узнав, что "Ведомство" Собрания разрешает, митрополит Антоний (благообразный, с мягкими движениями, еще не старый,-- он слыл "либеральным") благословил ректору Духовной Академии, Сергию, еп. Ямбургскому, быть председателем, ректору Семинарии -- арх. Сергию -- вице-председателем. Дозволял участие всему черному и белому духовенству, академическим профессорам и пр. доцентам, разрешил даже студентам Духовной Академии, по выбору, Собрания посещать.

    К. этому времени уже многие из будущих участников успели перезнакомиться между собой. Мы знали молодых профессоров (двое наиболее часто посещали нас: Ант. Карташев и Вас. Успенский), священников, кое-кого из высшего (черного) духовенства. Доклад Тернавцева, написанный для первого заседания, "Интеллигенция и Церковь", был нам хорошо известен.

    Собрания открылись 29 ноября (1901 г.). Неглубокая, но длинная слева-направо "малая" зала Географического общества, на Фонтанке -- переполнена. Во всю ее длину, прямо против дверей, по глухой стене -- стол, покрытый зеленым сукном.

    Еп. Сергий, молодой, но старообразный, с бледным, одутловатым лицом, с длинными вялыми, русыми волосами по плечам, в очках,-- сидел посередине {Прим. 1943 г. Это тот самый Сергий, который при большевиках сумел среди всех расстрелов, ссылок и гонений на духовенство не только сберечь себя, но даже сделать беспримерную карьеру. Как -- мы в подробностях не знаем, а догадаться легко, хотя бы по его требованию к эмигрантской русской церкви, (уже будучи митрополитом и заместителем патриарха -- первый, настоящий заместитель был сослан и погиб) -- требованию признать "лояльность" Советской власти. Это было в 1929 году и, конечно, исходило от самой Советской власти, из желания ее создать среди зарубежья, хотя в ее услугу, кое-какую смуту. Некоторое время это волновало умы, тем более, что вся "либеральная" зарубежная пресса (для старых либералов-эмигрантов, ведь религия была по-прежнему реакция, в лучшем случае "quantité négligeable",) горой стала за лояльность. К голосу этих журналистов примкнули даже голоса бывших марксистов, недавно сравнительно православных, христиан, как Н. Бердяев, например, или тоже недавнего православного Игоря Демидова, сотрудника Милюкова.

    "верным" зарубежниками. Этот случай еще больше отдалил Д. С. Мережковского от "интеллигентов"-эмигрантов, которые войдя или не входя в Церковь, будучи или не будучи масонами и евреями, все равно не могли с полной непримиримостью к Советской власти относиться. А Сергий, между тем, по благословению Сталина (и по нужде) сделался, в самое последнее время, целым патриархом (З. Г.)}.

    Рядом -- красивый и злой арх. Сергий, вице-председатель. Духовенство белое и черное преобладало. Черного было даже, кажется, больше. С левой стороны -- ютились мы, "интеллигенты", учредители и члены просто. В углу -- гигантская статуя Будды, чей-то дар Географическому обществу, но закутанная (как и на дальнейших собраниях) темным коленкором.

    Ел. Сергий произнес вступительную речь, малозначительную, с обещанием искренности и доброжелательности со стороны церкви и с призывом к тому же "подходящих с совершенно противоположной стороны" (интеллигенции).

    Слово это не было обращением от лица церкви к "противоположной стороне", с признанием разъединения и взаимного непонимания. К кому была обращена речь Тернавцева? Прямо к Церкви, и ценность доклада увеличивалась тем, что докладчик стоял сам на церковном берегу. Если тут уместно говорить "мы" и "они" (впрочем, это положение установил и Сергий) -- то Тернавцев, в своей речи, оказался целиком "с нами", не переставая быть "с ними".

    Никакой "интеллигент", хотя бы искренний прозелит, не мог бы, обращаясь к церкви с основным вопросом поставить его в более понятной для церкви форме, с такой упрощенной резкостью. Интеллигент и языка бы подходящего не нашел. То, что для нас казалось примитивным, общеизвестным,-- и оно было нужно. Тернавцев знал степень осведомленности церковных представителей о нашем, новом для них (но не для него) и давал, где следует, просто информацию.

    Но тут мне надо сделать два небольших замечания.

    Ничего даже приближающегося к тому, что сказал Тернавцев и что -- и как -- было говорено на Собраниях, не могло быть тогда сказано в России, в публичной зале, вмещающей более 200 слушателей. Недаром наши Собрания скоро стали называться "единственным приютом свободного слова". Что они были полуофициальны и "как бы" не публичны,-- им только помогало: никакой тени полицейского, обязательного на всех "публичных" заседаниях. А полицейский, какой он ни будь, хоть полуграмотный, имел право остановить любого оратора, кто он ни будь. Условие же не допускать "гостей", а только "членов", ничего не меняло.

    Второе мое замечание по поводу выписок из доклада Тернавцева. Я их делаю не только потому, что этот доклад был и остался как бы краеугольным камнем всех заседаний: к нему всегда возвращались, какая бы ни была очередная тема. И не только потому, что это первое заседание, с данным докладом, имеет известную историческую ценность, а по некоторым "пророческим замечаниям, в годы и десятилетия дальнейшие приняло даже как бы актуальное значение. В самом деле, ведь если бы вопросы, с такой остротой поставленные в 1901 году, были услышаны, если бы не только русская церковь, но и большая часть русской интеллигенции не забыли о них вовсе,-- быть может, не находилась бы церковь, в течение двух с половиной десятилетий в таком а русская интеллигенция, ее не убитые остатки, не вкушали бы горечь скитальчества". состоянии такого духовного упадка и полного экономического разорения, ее народа".

    Я нахожу нужным сказать более подробно о докладе Тернавцева и сделать из него некоторые выписки, главным образом потому, что этот доклад очень определенно выразил одну из главнейших идей Д. Мережковского о христианстве, а именно -- воплощении христианства, об охристианении земной плоти мира, как бы постоянном сведении неба на землю,-- по слову псалма -- истина проникнет с небес, правда возникнет с земли". Мережковский утверждал, что эта идея уже заключена в догматах, которые не суть застывшие формулы, какими считают их все исторические церкви, но подлежат раскрытию соответственно росту и развитию человечества.

    Тема тернавцевского доклада вся была посвящена именно этому вопросу, причем на конкретном примере -- в обращении его к "церкви русской и противопоставлении ей русской интеллигенции" -- она отнюдь не потеряла ни своей глубины, ни остроты, хотя "интеллигенцию" он несколько идеализировал. Впрочем, он оговорился: "Состав ее случаен... Есть часть, которая ко Христу не придет никогда. Религиозное противление заведет ее, куда она сама не ожидает и не хочет. Об этой части пока говорить не буду..."

    "интеллигенция" -- это обширный общественный слой, сильный своей отзывчивостью, умственной и нравственной энергией... "Она есть общенародная величина". "Она имеет свои заслуги... и свой мартиролог". "Люди эти проявляют в своей деятельности и жизни часто нечто такое, что решительно не позволяет их принимать как силу, чуждую света Христова..." "Идея человечества и человечного есть душа их лучших стремлений..." "Они отстаивают веру, что человечество найдет путь к единению, и носят эту веру в себе, как некий золотой сон сердца". "Вопрос об устройстве труда, о его рабском отношении к капиталу, проблема собственности, противообщественное ее значение, с одной стороны, и совершенная неизбежность с другой -- это для людей интеллигенции есть предмет мучительных раздумий..." "Мироохватывающие идеи... имеют над их совестью таинственную силу притяжения..." "Это не толпа, и не партия: она движется, в цельности, идеей нового общества -- "одухотворенного..."

    А что же христинская (русская) церковь? Указав на разделение ее с "этим слоем общества" и подчеркнув его, Тернавцев говорит: "Все эти вопросы,-- несмотря на то, что деятелям Церкви больше, чем кому-либо, приходится быть свидетелями совершенного разорения народа,-- религиозно, нравственно, общественно чужды..." "Церковь не покидала народа в трудные времена. -- Но оставаясь сама безучастной к общественному спасению, она не могла дать народу ни Христовой надежды, ни радости, ни помощи в его тяжком недуге. Его бедствия она понимает, как посылаемые от Бога испытания, перед которыми приходится только преклоняться".

    "Отсутствие религиозно-социального идеала у Церкви есть и причина безвыходности и ее собственного положения..." "Она бессильна справиться и со своими внутренними задачами. Все разбивается о безземность ее основного учительского направления". И "невозможны никакие улучшения без веры в Богозаветную положительную цену дела".

    В самом начале Тернавцев, как историк и серьезный исследователь, обрисовывает общее положение тогдашней, самодержавной России, так: "Внутреннее положение России в настоящее время сложно и, по-видимому, безвыходно. Полная неразрешимых противоречий, как в просвещении, так и в государственном устройстве своем, Россия заставляет крепко задуматься над своей судьбой..."

    "Преобразовательное движение эпохи Александра II кончилось... Россия остается сама с собой, лицом к лицу с фактом духовного упадка и экономического разорения своего народа..." "Сама географическая необозримость России, огромность и разноплеменность ее населения, рядом с внутренним идейно-нравственным ее бессилием, еще усугубляет нашу тревогу".

    "Но мы, как -- подчеркивает Тернавцев,-- верим, что Возрождение России может совершиться на религиозной почве".

    Отсюда он, спросив, "где же деятели и проповедники этого возрождения", переходит к исследованию сил Церкви, а затем уже рисует облик "интеллигенции".

    "Силы Церкви не неизвестны... Они слабы: широты замысла, веры низводящей Духа, в них нет. И самое главное -- они в Христианстве видят и понимают один только загробный идеал, оставляя весь круг общественных, земных интересов -- пустым. Единственно, что они хранят как истину для земли, это самодержавие... с которым сами не знают, что делать".

    И Тернавцев, приводя еще много других доказательств, приходит к выводу, что Церковь "с ее вооружением" не может и приступить к делу возрождения России. И прибавляет знаменательные слова: "А ведь им (церковным деятелям) придется скоро лицом к лицу встретиться с силами уже не домашнего, поместно-русского порядка, а с силами мировыми, борющимися с Христианством на арене истории..."