• Приглашаем посетить наш сайт
    Дружинин (druzhinin.lit-info.ru)
  • Данте
    Жизнь Данте. Глава IV. Пожираемое сердце

    IV. ПОЖИРАЕМОЕ СЕРДЦЕ

    В 1283 году, или очень близко к этому году, произошло в жизни восемнадцатилетнего юноши Данте три великих события: два роковых, одно — роковое и благодатное вместе. Первое — смерть отца. Глядя в мертвое лицо его, понял ли Данте свою вину перед ним — презрение, молчание о тех, кто «никогда не жил»:

    Не будем говорить о них: взглянув, пройди![110]

    Понял ли вину и его, этого несчастного менялы, ничтожного потомка великих предков, единственную перед сыном, — его рождение? Понял ли, простил ли вину эту, или, не поняв до конца, молча взглянул и прошел; только ниже еще опустились, может быть, горько, точно с бесконечною брезгливостью к миру и людям, опущенные углы рта?

    рода богатейших флорентийских менял, чьи торговые дома рассеяны были по всей Европе, от Сицилии до Фландрии, а может быть, и до Великого Могола в полусказочной Тартарии.[111] Судя по тому, что мессер Симоне женился на Биче, овдовев от первой жены, и что вторая жена его, семнадцатилетняя девочка, оказалась мачехой скверного мальчишки-пасынка, из которого вышел потом большой негодяй, муж монны Биче был человеком уже немолодым.[112]

    «Многие почитали отца ее тем, чем он в действительности был, — человеком добрейшим», — скажет Данте об отце Беатриче.[113] За год до смерти завещает он большую часть своего огромного богатства, нажитого тоже в меняльном деле (участь юного Данте жить среди менял), не пяти сыновьям и шести дочерям, а великолепной, им построенной, первой во Флоренции, больнице для бедных, при церкви Санта-Мария-Нова.[114] Там он будет и похоронен, вместе со старой любимой служанкой, монной Тэссой (Tessa), посвятившей себя уходу за больными, — может быть, Беатричиной няней. Простое, сильное и доброе лицо ее можно видеть в изваянии на уцелевшем доныне надгробном памятнике.[115]

    Очень вероятно, что сер Фолько Портинари, выдавая дочь за сера Симоне де Барди, так же хотел ей добра, как отец Данте — сыну, совершая помолвку его с Джеммой Донати. Может быть, брак Беатриче задуман был по таким же семейно-политическим и денежным расчетам, как и брак Данте: знатность к знатности, деньги к деньгам. Очень вероятно, что выдаваемая замуж, семнадцатилетняя Биче знала не многим больше, что с нею делают, или что с ней делается, чем помолвленный двенадцатилетний Данте. Но теперь он уже это знал и за себя, и за нее. Только что покинула она дом Портинари, соседний с домом Алигьери, для великолепного дворца-крепости де Барди, с толстыми, точно тюремными, стенами и зубчатыми башнями, в далеком квартале за Арно, у моста Рубаконте, — страшно опустело для Данте старое гнездо Алигьери, да и вся Флоренция, — весь мир.[116] Сколько бы ни затыкал ушей, не мог он не слышать нового ее, чужого имени: «монна Биче де Барди»; сколько бы ни закрывал глаз, не мог не видеть, как входит невеста в брачный покой жениха; и как бы ни хотел умереть или сойти с ума, чтобы не думать, все-таки думал о том, что было с нею, когда она туда вошла.

    Третье событие, в том же году, — роковое и благодатное вместе.

    «Ровно через девять лет… после первого явления той благороднейшей, gentilissima… она явилась мне снова, в одежде белейшего цвета, между двумя благородными дамами старшего возраста… и, проходя по улице, обратила глаза свои в ту сторону, где я стоял, в великом страхе; и с той несказанною милостью, за которую ныне чтут ее в мире ином, поклонилась мне так, что я, казалось, достиг предела блаженства… То было… в час дня девятый… И в первый раз ее слова коснулись слуха моего так сладостно, что, вне себя, я бежал от людей в уединенную келью мою и начал думать об этой Любезнейшей. И, в мыслях этих, нашел на меня тишайший сон, и посетило меня чудесное видение: как бы огнецветное облако и, внутри его, образ Владыки с лицом для меня ужасным; но сам в себе казался он радостным… И понял я из многого, что он говорил, только одно: „Я — твой владыка. Ego dominus tuus“. Девушка спала на руках его, вся обнаженная, только в прозрачной ткани цвета крови… И в одной руке держал он что-то, горевшее пламенем, и сказал мне так: „Vide cor tuum. Вот сердце твое!“ И, подождав немного, разбудил спящую… и принудил ее вкусить от того, что пламенело в руке его. И она вкушала в сомнении, dubitosamente. Вскоре же после того радость его обратилась в плач… и, подняв на руках девушку, вознесся он с нею на небо. И, почувствовав такую скорбь, что легкий сон мой вынести ее не мог… я проснулся. И тотчас же… вспомнил, что час, когда явилось мне видение… был первый из девяти последних ночных часов».[117]

    ее рассказывает, чувствуется, что это для него больше, чем сказка. Может быть, он так долго и пристально думал о ней, что сказочное сделалось для него действительным, в страшном и чудном видении, вещем сне наяву. Чудно и страшно то, что Данте видит, в первый и последний раз, в этом сне, наготу Беатриче: «девушка спала на руках бога Любви, вся обнаженная». Любящий видит наготу возлюбленной только в том соединении любви, когда «они уже не двое, но одна плоть» (Мт. 19, 6). Видели наготу Беатриче только два человека: Симон де Барди и Данте Алигьери, муж и возлюбленный; тот — наяву, этот — во сне. Но что действительнее — явь того или сон этого, — люди не знают; знает только «сладкий и страшный бог Любви».

    Что значит для Данте нагота Беатриче, мог бы понять Ботичелли. Лучше ослепнуть, чем грешными глазами увидеть наготу чистейшую Той, что смутилась от слова Ангела: «Радуйся, Благодатная»; лучше сойти с ума, чем помыслить об этой наготе, — знает Ботичелли так же хорошо, как Данте. Но прежде чем сойти с ума и едва не сжечь свою Новорожденную Венеру на костре Саванароллы, он все-таки увидел в ее земной наготе — неземную. Слишком одинаковы детски-испуганные и заплаканные очи только что родившейся Венеры и только что родившей Богоматери, чтобы не узнать одну в двух: плачет, страшится та, может быть, оттого, что родилась, а эта, — оттого, что родила. Та, в одежде, — эта; эта, обнаженная, — та.

    Чудно и страшно, что Данте видит наготу Беатриче; но еще страшнее, чудеснее, что бог Любви принуждает ее пожирать сердце возлюбленного; что чистейшая любовь этой «Женщины-Ангела», donna angelicata, подобна сладострастию паучихи, пожирающей самца своего.

    Что это значит, Данте не может понять и мучается так, что едва не сходит с ума.

    Ты злым недугом одержим и бредишь;

    остерегает его, узнав об этом, тезка его, Данте да Майяно, в грубых, но неглупых, стихах, потому что и доныне, можно сказать, единственный нелицемерный суд мира сего над любовью Данте к Беатриче — этот: «Ты злым недугом одержим, ступай к врачу».[118]

    Близость «злого недуга» и сам Данте, кажется, чувствует, в эти дни. «После моего видения… я так похудел и ослабел, что друзьям было тяжело смотреть на меня».[119] — «И слышал я, как многие говорили обо мне: видите, как этою Дамою разрушено тело его!»[120]

    Лучше всего видно по этому, что вещий сон о пожираемом сердце для Данте — не старая, милая сказка, а страшная новая действительность — дело жизни и смерти.

    Но очень вероятно, что были и такие минуты, когда «злой недуг» затихал, и Данте смешивал действительность с вымыслом, «сладкие речи» — с горьким делом любви; играл, или хотел играть, как школьник, с тем, с чем не должно играть. Может быть, в одну из таких минут, и решился он открыть свое видение многим, прославленным в те дни певцам-трубадурам. «Так как я сам тогда уже научился говорить стихами, то решил написать сонет об этом видении, посвященный всем верным слугам (бога) Любви». С детски-простодушным доверием, по тогдашнему любовно-школьному обычаю, разослал он им этот сонет, которым и начинается вся его поэзия:


    всем, кто прочтет эти слова мои
    и ответит, что о них думает, —
    — Любовь![121]

    Кажется, впрочем, и здесь Данте не только играет, но делает, или хочет сделать что-то нужное для себя и для других, — ищет у людей помощи и хочет им помочь, в общем с ними, «злом недуге» любви; может быть, открывает он людям, невольно, эту заповеднейшую тайну любви своей, уже предчувствуя, что она имеет какой-то новый, людям неведомый, роковой или благодатный смысл не только для него одного, но и для всего человечества. Как бы то ни было, очень знаменательно, что, открывая тайну свою, Данте, хотя и признается, что «внезапное явление бога Любви было для него ужасно», все-таки утаивает самое ужасное или блаженное в этом явлении — наготу Беатриче.[122]

    «Многие по-разному ответили мне на этот сонет… Но истинный смысл того сна не был тогда понят никем; ныне же он ясен и для самых простых людей». Нет, и ныне все еще темен: вот уже семь веков люди ломают голову над этой загадкой Данте — вечной загадкой любви; и сейчас она темнее, чем когда-либо.

    «Был среди ответивших и тот, кого я называю первым из друзей моих… И то, что он ответил мне, было как бы началом нашей дружбы».[123] Этот первый друг его, Гвидо Кавальканти — лучший флорентийский поэт тех дней, — «прекрасный юноша, благородный рыцарь, любезный и отважный, но гордый и нелюдимый, весь погруженный в науку», — вспоминает о нем летописец, Дино Кампаньи. — «Может быть, никого, во Флоренции, не было тогда ему равного», — вспомнит о нем и веселый рассказчик, Франко Саккетти.[124]

    Кажется, Данте заразился от Кавальканти, а может быть, и от других, усердно им, в те дни, изучаемых провансальских любовных певцов-трубадуров, болезнью века — ученым школярством, схоластикой любви.[125] Юные дамы на провансальских «Судах Любви», corte d'amore, философствуют с ученой «любезностью», ссылаясь на Аристотеля, Платона, Аверрона, Ависенну и Боэция, не хуже старых ученых схоластиков.[126]

    «Чтобы философствовать, нужно любить», — скажет Данте;[127] но мог бы сказать и наоборот: «Чтобы любить, надо философствовать»; так он и скажет действительно: «Надо, чтобы философские доводы внушили мне любовь».[128]

    Истинная любовь не плачет, не смеется, —

    «Новой жизни», как будто философски доказано, измышлено, измерено, исчислено; все правильно, как в геометрии. Сам бог или демон Любви — Геометр; вместо факела, в руке его, — циркуль. — «Юношу увидел я… в белых одеждах, сидевшего рядом со мной, на моей постели, и смотревшего на меня задумчиво… И он сказал мне: „Я — как бы центр круга, находящийся в равном расстоянии от всех точек окружности, а ты — не так“. И я спросил его: „Зачем ты говоришь… так непонятно?“» [130] Или, может быть, напротив, — слишком понятно, отвлеченно-холодно.

    Но все это — как будто, а на самом деле вовсе не так. Холодно — извне, а внутри — огненно. Меряет божественный Геометр круг любви — круг вечности — циркулем, а сам «горько плачет».[131] Плачущая «геометрия» любви, — в нежности своей почти страшная, такая же вся трепетно-живая, страстная и заплаканная, как Августинова «Исповедь».[132] Более точной записи того, что говорит Любовь сердцу человеческому, не было никогда и, вероятно, не будет.

    …Я один из тех,
    Кто слушает, что говорит в их сердце
    Любовь, и пишет то, что слышит.[133]

    «стройными длинными и тонкими», на него самого похожими буквами, «сладкие речи любви», то дрожат от волнения.[134] Сухо шелестят страницы пыльных, старых книг, но подымает их вещий из открытого окна, душисто-влажный, как поцелуй любви, весенний ветер. Эта юная утренняя, клейкими листочками пахнущая, «схоластика любви» — совсем не такая, какой будет потом и какой она кажется нам. Дышит сквозь нее вся прелесть и нежность, все благоухание ранней флорентийской весны, Primavera, или розово-серая туманность, жемчужность летнего утра, — та же грусть о недолговечности всех радостей земных, как в детски-испуганных, заплаканных глазах Весны Ботичелли.

    Очень простой и печальный смысл «Новой жизни» можно бы выразить двумя словами: нельзя любить; здесь, на земле, в теле земном, человеку любить нельзя; нет любви, — есть похоть, в браке или в блуде, а то, что люди называют «любовью», — только напрасное ожидание, неутолимая память о том, что где-то, когда-то была любовь, и робкая надежда, что будет снова. Нет любви на земле, — есть только тень ее, но такая прекрасная, что кто ее однажды увидел, готов отдать за нее весь мир. Вот почему, в книге этой, — такая грусть и такое блаженство.

    Вот как вспоминает летописец тех дней о флорентийских празднествах «Владыки Любви», signor Amore, в том же году, когда явился он впервые восемнадцатилетнему отроку Данте. «В 1283 году от Рождества Христа, в городе Флоренции, бывшем тогда в великом спокойствии, мире и благоденствии, благодаря торговле своей и ремеслам… в месяце июне, в Иванов день… многие благородные дамы и рыцари, все в белых одеждах… шествуя по улицам, с трубами и многими другими музыкальными орудиями… чествовали, в играх, весельях, плясках и празднествах, того, чье имя: Любовь. И продолжалось то празднество около двух месяцев, и было благороднейшим и знаменитейшим из всех, какие бывали когда-либо во Флоренции. Прибыли же на него и из чужих земель многие благородные люди и игрецы-скоморохи, и приняты были с великим почетом и ласкою».[135]

    Вcя Флоренция, в эти дни, — город влюбленных юношей и девушек, мальчиков и девочек, таких же, как Данте и Биче.

    Чтобы понять, что тогда совершалось, надо вспомнить: скоро зашевелится вся земля окрестных долин и холмов от восстающих из нее мертвецов древних богов или демонов. Первым вышел бог Любви, «Владыка с ужасным лицом», и явился Данте, первому.[136] Самое ужасное в этом лице — смешение бога с демоном и сходство его то с Беатриче, то с самим Данте: это как бы чередующийся двойник обоих.

    «Любовь», — так она похожа на меня, — скажет о Беатриче сам бог Любви.[137]

    «Пира» Платона Данте, вероятно, не читал, но если бы прочел, то, может быть, узнал бы самое страшное и неизреченное имя «Владыки» своего, бога или демона любви: «Андрогин», «Муже-женщина» «Данте-Беатриче». Два в Одном; это и значит: «всех чудес начало — Три», соединение Двух в Третьем.

    Кажется, лучше всего увидел и понял лицо Данте, в «Новой жизни», — Джиотто, в портрете-иконе над алтарем часовни Барджелло: полузакрытые, как у человека засыпающего, или только что проснувшегося, глаза; в призрачно-прозрачном, отрочески-девичьем лице — неисцелимая грусть и покорная жертвенность, как у любящего, чье сердце пожираемо возлюбленной; губы бескровны, точно всю кровь из жил высосал жадный вампир, — «сладкий и страшный» бог-демон Любви.

    Примечания:

    110) Inf. Ili, 51.

    — E. Lamma. Questioni dantesche (1902), p. 68; 73.

    113) V. N. XXII.

    114) del Zungo, p. 3.

    115)A. Bassermann. Dantes Spuren in Italien (Ital. Ubs.), p. 34.

    117) V. N. III.

    118) Rime 4.

    119) V. N. IV.

    120) V. N. V.

    122) V. N. III.

    123) V. N. III.

    124) D. Compagni, Cron. I — F. Sacchetti. Novella 68.

    125) F. Torraca, Nuovi studi danteschi (1921), p. 514 — H. Hauevette, p. 96.

    127) Conv. IlI, 13.

    128) Par. XXVI, 25.

    129) R. de Gourmont, Dante, Beatrice et la poesie amoureuse (1922), p. 47.

    130) V. N. XII.

    132) J. Symonds. Dante (1891), p. 47.

    133) Purg. XXIV, 52.

    134) L. Bruni (Solerti, p. 104).

    137) V. N. XXIX: «Lo fattore de li miracoli è tre».

    Раздел сайта: