• Приглашаем посетить наш сайт
    Державин (derzhavin.lit-info.ru)
  • 14 декабря. Книга вторая. После четырнадцатого.
    Часть третья. Глава пятая

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7
    Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

    Голицын выздоравливал так быстро, что все удивлялись и приписывали это чудесному искусству доктора. Но сам больной знал, что не доктор лечит его, а Маринька. Глядя на нее, как будто пил живую воду, и, казалось, если б умирал, воскрес бы из мертвых.

    Дней через пять после того утра, когда в первый раз очнулся, начал уже вставать и бродить по комнате.

    Однажды бабушкин дворецкий, Ананий Васильич, доложил Фоме Фомичу, что какой-то «малый» хотел видеть князя, а фамилии не сказывает.

    — С виду какой? — спросил Фома Фомич.

    — Бог его знает, мужик не мужик, барин не барин, а будто ряженый.

    «Шпион» — подумал Фома Фомич и решил:

    — Гони его в шею!

    — Гнал, — не идет. «Непременно, говорит, нужно по делу, для самого его сиятельства важнейшему».

    Фома Фомич сошел в сени и увидел молодого человека, высокого, худого, бледного, с черной бородою, в нагольном тулупе, в засаленном картузе и теплых валенках, не то лавочного сидельца, не то мелкого подрядчика.

    — Князь болен, мой милый, принять тебя не может, — сказал старичок неуверенно: тоже не мог догадаться, с кем говорит, с мужиком или барином. — Да ты… вы кто такой будете?

    — Очень нужно, очень, — повторял молодой человек, но фамилии своей не называл.

    — Ну, ступай, брат, ступай с Богом! — рассердился, наконец, Фома Фомич и начал его выпроваживать. Но тот упирался, не шел.

    — Вот, передайте князю, я подожду, — сунул ему записку. — Да вы, сударь, не извольте беспокоиться: я не то, что вы думаете, а даже совсем напротив, — улыбнулся так, что Фома Фомич вдруг поверил, взял записку и отнес к Голицыну.

    На клочке бумаги нацарапано было карандашом, по-французски, неразборчиво:

    «Очень нужно вас видеть, Голицын. Извольте принять. Не уйду. Уничтожьте записку.»

    Подписи не было, и почерк был незнакомый. Голицын велел принять.

    Когда молодой человек вошел в комнату, он сначала не узнал его; но вглядевшись в бледно-голубые, навыкате, глаза, грустные и нежные, бросился к нему на шею.

    — Кюхля!

    — А что, не узнали, Голицын?

    — Да скиньте бороду! Скиньте бороду! Настоящий жид!

    — Нельзя, приклеена.

    Когда Фома Фомич, успокоенный, вышел, Голицын усадил гостя и запер дверь.

    — Ну, рассказывайте.

    И Кюхельбекер начал рассказывать. Почти все заговорщики схвачены, а кого не успели схватить, те сами являются. Назначена Верховная Следственная Комиссия, но государь сам ведет все дело. Пощады не будет: одних казнят, других сошлют или в тюрьмах сгноят.

    — Все живы? — спросил Голицын.

    — Все. Никто даже не ранен.

    — Чудеса. А под каким огнем стояли! «Может быть, это недаром? — подумал он. — Может быть, судьба хранит нас для подвига большего, чем смерть?»

    — Ну, а как насчет Южной армии и Кавказского корпуса?

    — Все вздор. Нет, Голицын, нам больше надеяться не на что, — кончено… Ну, а теперь, главное: хотите со мной бежать?

    — С вами, Кюхля? Ну, еще бы! С кем и бежать, как не с вами? Вы человек ловкий, никогда никаких приключений… Полно, мой друг: вас первый же будочник сцапает.

    — Не смейтесь, Голицын. Дело серьезное. Все уже готово: пачпорт, деньги и люди верные. Знаете актера Пустошкина, в Александрийском театре, в водевилях играет? Бороду достанет вам, не хуже моей, и парик, и мужицкое платье. Только бы через заставу пробраться, а там, с хлебным обозом, в Архангельск. До открытия навигации будем скрываться на островах, у лоцманов, а потом на аглицком, аль на французском судне — за море. А то можно и в Варшаву: жидки-контрабандисты через границу переправляют за две беленьких. Сначала — в Париж, а оттуда хорошо бы и в Венецию…

    — В Венецию! — рассмеялся Голицын. — А знаете, что одна московская барыня говорила о Венеции: «Конечно, говорит, климат здесь хорош, но жаль, что не с кем сразиться в преферансик». Так и вы соскучитесь. Нет, Кюхля, без России не проживете!

    — Проживу. Мы и в России чужие. Не отечество не оплакиваем, а по отечеству плачем; носим траур не по умершему, а по нерожденному. Не знаю, как для вас, Голицын, а для меня вся Россия сейчас опоганена, окровавлена. Черные дни наступили, и уж это надолго — на пятьдесят, а, может, и на сто лет. Успеем умереть в глухой пустыне, вдали от Святой Земли, от Сиона, где можно жить и петь песни высокие.

    Рабы, влачащие оковы,

    Ну, так как же, мой друг, не хотите?

    — Нет, Кюхля, что-то не хочется. Да и куда больному зимой по морозу тащиться!

    — Ну, как знаете. А все-таки подумайте, может быть, и решите? Я еще зайду.

    — Заходите, подумаю, — сказал Голицын, чтобы только отделаться, и злая мысль мелькнула у него: «Немец, — оттого и бежит». Но он тотчас устыдился, и они простились так же нежно, как встретились.

    — не о бегстве, а о том, что будет, когда его схватят. Еще ни разу не думал об этом как следует. Не заглядывал в будущее, жил со дня на день, как в колыбели убаюканный, в своей веселой, желтой комнате, и, казалось, весь мир для него кончается деревьями старого сада, опушенными инеем. Иногда ловил себя на глупой надежде: может быть, и не схватят; старый дом — убежище верное: как на дне морском, не сыщут. Притаится, переждет, а потом уедет с Маринькой в Черемушки, или еще дальше куда-нибудь, на край света; женится на ней, пошлет к черту политику и будет просто счастлив.

    Но вот, когда Кюхля ушел, понял вдруг, что схватят наверное; и тогда что будет с Маринькой?

    Вспомнился вчерашний разговор с Ниною Львовною.

    Сорокалетняя институтка, воспитанная на чувствительных романах Сюзá и Жанлис, в делах житейских госпожа Толычева была как дитя малое. Узнав от Фрындина о выкупе Черемушек и видя, что Голицын ухаживает за Маринькой, несказанно обрадовалась. Но не понимала, почему он не говорит о своих чувствах к дочери с нею, с матерью; считала это неприличным. А когда узнала об его участии в бунте, испугалась. Долго таилась, молчала и ждала, не заговорит ли он сам; наконец, не выдержала.

    Начала издалека о своем беспомощном вдовстве и сиротстве Мариньки, о доверии к Голицыну и к чистоте его намерений, а в заключение спросила неожиданно — прямо, в упор:

    — Как вы думаете, князь, благополучно ли кончится для вас это дело?

    — Какое дело? — сразу понял он, но притворился непонимающим: было стыдно и страшно: «Как будто соблазнил дочь, и мать это знает».

    — Да вот это ужасное происшествие Четырнадцатого. Простите, что я так прямо. Но ведь я — мать. А вы — человек благородный, чувствительный: вы должны понять сердце матери. Говорите же, говорите, Валерьян Михайлович, решайте нашу судьбу!

    — Извольте, Нина Львовна. Вы прямо спросили, и я прямо отвечу. Нет, дело это для меня благополучно не кончится, разыщут, схватят, будут судить и присудят, если не к плахе, то к тюрьме или каторге.

    Она побледнела так, что он испугался, как бы ей не сделалось дурно.

    — А как же Маринька? — всплеснула руками и заплакала. — Что же делать? Что же делать? Помогите, князь, посоветуйте…

    — Я очень виноват перед вами, Нина Львовна. Но даю вам слово: я сделаю все, что могу, чтобы Марья Павловна забыла обо мне, а вы поскорее уезжайте с ней в Черемушки.

    На этом разговор их кончился. И вот теперь, вспомнив о нем, понял он, что взял на себя непосильную тяжесть. «Сделаю, чтобы забыла обо мне», — легко сказать. Чем больше думал, тем больше чувствовал себя виноватым какой-то виною неискупимою. Ничего не знающую девочку, почти ребенка, влечет за собою на муку, которой, может быть, и сам не вынесет. Ухватился за нее, как утопающий, и тащит ко дну. Или как тот путешественник, который, спасаясь в пустыне от зверя, бросился в колодец, повис на суку, рвет ягоды с куста малины и ест, забыв о гибели.

    Сидел у окна в желтой комнате. Был двенадцатый час, но еще не рассвело как следует. Вьюга залепила окна снегом. Старые деревья сада качались, шумели. Ветер выл в трубе заунывно-жалобно. И вспомнилось ему, как тогда, после расстрела на площади, он пошел на Галерную и, стоя под огнем картечи, в узкой, темной улице, звал смерть:

    «Да ну же, ну, скорее!» — и тоска напала на него пуще смерти; «Убить себя!» — подумал, вынул пистолет из кармана, приложил дуло к виску и взвел курок, но вспомнил о Мариньке и отнял руку. Зачем отнял?

    — О чем задумались? — услышал голос Мариньки и вздрогнул. Она вошла так тихо, что он не слышал.

    Улыбнулся ей, как всегда улыбался, когда она входила в комнату, но ничего не ответил.

    У стены, на вешалке, висела шинель, та самая, в которой он был на площади. Маринька сняла шинель, присела к рабочему столику и принялась штопать маленькие, круглые дырочки, пробитые пулями.

    — Должно быть, гость расстроил? Кто такой? — спросила, не подымая глаз.

    — Старый приятель, Вильгельм Карлович Кюхельбекер.

    — Тоже был с вами на площади?

    — Да.

    — О чем же говорили, не секрет?

    — Предлагал бежать.

    — Ну, а вы?

    — Я не хочу.

    — Почему?

    — Я без России не могу… и без вас.

    — Почему без меня? Я с вами.

    — А Нина Львовна?

    — И маменька с нами. А если не захочет, все равно, без нее. Куда вы, туда и я. Видите, иголка и нитка? Куда иголка, туда и нитка.

    Он молча следил, как быстро мелькает иголка в тонких пальцах. Спокойно и весело штопала круглые дырочки.

    — Я все думаю, Маринька, что с вами будет, когда меня схватят.

    — Может, еще и не схватят?

    — Нет, схватят наверное.

    — Ну, что ж, и со мной будет, что с вами, — ответила она спокойно, как будто все уже давно решила.

    Опять помолчали.

    — Маринька, сделайте, о чем я вас попрошу.

    — Что?

    — Обещайте.

    — Зачем? Вы и так знаете, что сделаю.

    — Все?

    — Ну, конечно, — улыбнулась она своей милой улыбкой, которую он так любил.

    Подождал, собрался с духом.

    — Уезжайте поскорее в Черемушки, — сказал, наконец, решительно.

    Она остановила руку с иголкою, подняла глаза и посмотрела на него долго, внимательно, но все так же спокойно, как будто не понимала и старалась понять.

    — А как же вы без меня?

    — Мне легче так.

    — Одному легче?

    — Неправда. Зачем вы говорите неправду?

    — Нет, правда.

    Посмотрела на него еще внимательнее, спокойнее и вдруг поняла.

    — Ну, хорошо. Только и вы сделайте, о чем попрошу. Скажите, что не любите меня… не так любите.

    — Как — не так?

    — А вот как: если сжать руку, — больно, а если задеть за рану, — нестерпимо. Я так люблю, а вы не так? Только скажите: «не так», — и уеду.

    Спокойная решимость была в ее лице и голосе. Он понял, что она говорит правду: если скажет сейчас эти два слова: «не так», — она уедет, и все будет кончено.

    Помолчала, подождала; потом вдруг встала, подошла к нему, наклонилась, обняла голову его и поцеловала в лоб.

    — Глупенький! Господи, какой вы у меня глупенький! — улыбнулась, как тогда, во время болезни; и опять показалось ему, что он, в самом деле, глупенький, маленький, а она — большая: вот, возьмет его на руки и понесет, как мать носит ребенка.

    — Ну, а теперь извольте рассказывать, что вы такое наделали. Я хочу знать все.

    — Да что же рассказывать, Маринька? Ведь, это политика, прескучная материя…

    — Не моего ума дело? Ну, ничего, — может, и пойму.

    «Говорить о политике с восемнадцатилетнею барышней, вот наказание!» — подумал он и начал нехотя, чтобы только поскорее отделаться; был уверен, что она ничего не поймет. И, пока был в этом уверен, она, в самом деле, не понимала; задавала вопросы такие детские, что он становился в тупик, не знал, что ответить.

    — Вот видите, дура какая! — смеялась. — Раз кавалер на балу спросил уездную барышню, что она читает. «Я, говорит, читаю розовенькую книжку, а сестра моя — голубенькую». Вот и я такая же!

    Но когда он начал рассказывать о Софье Нарышкиной, она вся насторожилась, и глаза ее блеснули так, что он подумал: «Ревнует».

    — А ведь вы ее и сейчас как живую любите?

    — Как живую.

    — Ее и меня вместе?

    — Вместе.

    — Портрет есть?

    — Есть.

    — Покажите.

    — Какая я злая девчонка, скверная! — улыбнулась сквозь слезы. — Ну, конечно, вместе… вместе любить вас будем!

    — А знаете, Маринька, розовенькую-то книжку, кажется, не вы читали, а я… Все умные люди — дураки ужасные! — улыбнулся он тоже сквозь слезы. Теперь уже знал, что она все понимает, видит все изнутри, как будто входит сердцем в сердце.

    О том, что замышлял убить отца Софьи, императора Александра Павловича, все-таки страшно было сказать. Хотел утаить, но не мог — сказал и об этом. Сначала не поверила; допытывалась, как будто не понимала:

    — Ее отца убить хотели? И она это знала?

    — Знала.

    — Быть не может! — всплеснула руками горестно. — Ох, не надо об этом! Не говорите. Я сейчас не пойму — лучше потом…

    Иногда входили в комнату и мешали им; но только что они оставались одни, она торопила его:

    — Ну, рассказывайте, рассказывайте. Что же дальше?

    Когда стемнело и зажгли свечи, перешли в голубую диванную, ту самую, где виделись в последний раз перед Четырнадцатым. Здесь уже никто не мешал.

    — Потапом Потапычем; желтый хохолок его так и остался неоконченным. В углу тускло горела карселевая лампа в матовом шаре, а от окон падали на пол косые четырехугольники лунного света. К вечеру вьюга затихла. Разорванные тучи, то темные, то светлые, с отливом перламутровым, неслись по небу, как привидения; и прозрачные цветы мороза на окнах искрились голубыми сапфирами.

    Голицын рассказывал о Южном Тайном Обществе, о Сергее Муравьеве и его «Катехизисе». И по тому, как Маринька слушала, чувствовал, что она понимает, что это для него главное.

    — «Цари прокляты суть от Бога, яко притеснители народа, — читал наизусть слова „Катехизиса“. — Для освобождения родины должно ополчиться всем вместе против тиранства и восстановить веру и свободу в России. Раскаемся в долгом раболепствии нашем и поклянемся: да будет един царь на небеси и на земли — Иисус Христос».

    — Да ведь Христос на небе? — простодушно удивилась она.

    — И на земле, Маринька.

    — Где же на земле? Что-то не- видно, — удивилась еще простодушнее.

    — Оттого н не видно, что вместо царя Христа — царь Зверь. Надо Зверя убить.

    — Для Христа убивать разве можно?

    Давеча боялся, что она не поймет; и вот теперь было страшно, что слишком хорошо понимает. Восемнадцатилетняя девочка, почти ребенок, обличала последнюю тайну, последнюю муку его.

    Вдруг встала, наклонилась, положила ему руки на плечи и заглянула в глаза.

    — Валерьян Михаилович, во Христа-то вы веруете?

    — Что вы, Маринька…

    — Веруете? Да?

    — Верую во единого Господа Иисуса Христа, сына Божия, Единородного, Иже от Отца рожденного прежде всех век, 1 — произнес Голицын торжественно.

    — Ну, слава Богу! — вздохнула она с облегчением и перекрестилась. — А то все говорят: бунтовщики — безбожники. Вот я и подумала… Уж вы на меня не сердитесь, сама знаю, что дура! Папенька, бывало, сказывал: «Не всему верь, что люди говорят; своим умом живи». Да своего ума-то нет, вот горе!

    Замолчала, задумалась, как будто стараясь что-то вспомнить…

    — Ах, вот на кого похоже! — вдруг вспомнила радостно. — Погодите-ка, что я вам покажу…

    — одним из тех альбомов, в которых уездные барышни записывали стишки на память. На первой странице — Амур, в виде пастушка, сидящий над речкой, а внизу стихи:

    Теперь уж все изменой дышит,

    Амур, смеяся, клятвы пишет

    И тут же комплимент: «Ваши черные глаза, Marie, носят траур по тем, кого белого света лишили».

    Отыскала страницу и указала. Он прочел поблекшие строки, написанные крупным и круглым старинным почерком:

    «Дочери моей возлюбленной Мариньке. Да пошлет тебе Господь спутника жизни, не богатого и не знатного, но доблестью сердца украшенного, по сему изречению Российского автора преизящнейшего, Александра Николаевича Радищева:

    „Если бы закон, или государь, или какая-либо на земле власть подвизала тебя на неправду и нарушение добродетели, пребудь в оной неколебим. Не бойся ни осмеяния, ни мучения, ни болезни, ни заточения, ниже самой смерти. Ярость мучителей твоих раздробится о твердь твою, — и поживешь на памяти благородных душ до скончания веков“.

    ***Павел Толычев»

    — Господин Радищев папенькин друг был, — похвастала она и перевернула страницу.

    — А вот еще.

    Помни, Мария,

    Слова преблагия:

    ***Семя Жены сотрет главу Змия. 2

    — Тоже приятель папенькин, — опять похвастала.

    — Так вот вы чья крестница — Лабзина и Радищева! — улыбнулся ей Голицын радостно. Ему казалось, что они породнились новым родством таинственным.

    — А вы думали что! — засмеялась она и зарделась. — Ну, рассказывайте, рассказывайте! Что же дальше?

    — Да, убить Зверя!

    «А разве можно убивать для Христа?» — теперь уже не спросила. И он почувствовал, что не только поняла, но и приняла все до конца, — и в этой последней тайне, последней муке уже никогда не покинет его ни перед судом человеческим, ни перед Божьим судом.

    Когда он кончил, Маринька подсела к нему на ручку кресла и как тогда, во время болезни, прижалась щекой к щеке. Оба молчали, глядя, как разорванные тучи несутся по небу, луна то выходит, то прячется, и цветы мороза на окнах то потухают, то искрятся голубыми сапфирами.

    — А, помните, Маринька, вы говорили, что любить землю — грех, надо любить небесное?

    — Нет, что-то не помню. Постойте-ка… Ах, да, ночью, в возке, когда из Москвы ехали. Как это вы вспомнили? Ну, так что же?

    — Да ведь отечество — тоже земля. А разве любовь к отечеству — грех?

    — Ну, что вы! Должно быть, глупость сказала?

    — Нет, не глупость, а только не все. Ну, да всего-то, пожалуй, никто об этом не знает…

    Он говорил спокойно. Но Маринька почувствовала опять, как давеча, что это для него главное. Подняла голову и заглянула в глаза его:

    — Никто не знает о чем? — спросила шепотом.

    — О земле и о небе. Как землю и небо вместе любите, — ответил он тоже шепотом.

    — Вместе? — повторила и помолчала, подумала. — Да ведь вы же меня и Софью вместе любите?

    Опять помолчала, еще глубже задумалась. Потом заговорила с таким выражением лица, какого он никогда не видел у нее.

    — Раз, давно-давно, как во сне помню, — я совсем была маленькой, — мы с папенькой в лодке катались. Мельница у нас, в Черемушках, под самой усадьбой; речка плотиной запружена; вода тихая, гладкая, как зеркало. Долго катались, до вечера; уж и солнце зашло и ночь скоро. А вода еще тише, будто и нет ее вовсе, один только воздух, — по воздуху плаваем. Облака на небе большие, круглые, белые, и сквозь них — звезды. И внизу, под нами, тоже облака и звезды. Будто два неба — одно вверху, другое внизу, а мы — посередине. Страшно и хорошо. Так хорошо, — вот как сейчас с вами… Ведь, это — то самое? Ну, скажи, скажи, что не то!

    — То, Маринька, то!

    — кончились, как узкая тропинка над пропастью. Смотрели друг на друга, улыбаясь молча. Улыбки сближались, сближались — и, наконец, слились в поцелуй.

    — Помнишь, накануне Четырнадцатого, ты говорил. что и за меня идешь на смерть? Почему и за меня? Я тебя тогда спросила, а ты не сказал.

    — Потому что за Россию. А ведь и ты тоже… Маринька, знаешь, кто ты?

    — Ну, кто?

    Он ничего не ответил и взглянул на нее: вся белая, в белом свете луны, на голубизне сапфировой лунно-морозных цветов, она — не она, близкая и далекая, земная и небесная.

    — Ну, кто же я? — взглянула на него украдкою и тотчас снова потупилась: жутко стало, как будто он смотрел не на нее, а сквозь нее на другую.

    Что-то пронзило сердце его, как молния. Он опустился на колени.

    — Родная! Родная! Родная! — повторял, как будто в одном этом слове было все, что он чувствовал, и целовал ее ноги.

    Как в последнем пределе земля и небо — одно, так Софья с Маринькой; обе вместе — земная и небесная; и в обеих — Одна Единственная.

    Он уже ничего не боялся — ни цепи, ни пытки, ни плахи. Знал, что Она оградит от всего — Стена Нерушимая, Заступница Вечная, Радость Нечаянная. 3 — и тьма будет светом. И Семя Жены сотрет главу Змия.

    * * *

    Примечания:

    1) Слова из Символа веры — краткого изложения христианского вероучения

    2) Имеется в виду победа Христа над сатаной (Бытие, III, 15) 

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7
    1 2 3 4 5 6 7 8 9 10