• Приглашаем посетить наш сайт
    Анненский (annenskiy.lit-info.ru)
  • Александр Первый
    Часть пятая. Глава четвертая

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7
    Часть 2: 1 2 3 4 5
    Часть 3: 1 2 3 4 5 6
    Часть 4: 1 2 3 4 5
    Часть 5: 1 2 3 4 5 6
    Часть 6: 1 2 3 4 5

    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

    Предстоящее свидание с государем не давало покоя Голицыну. Получив, наконец, так долго жданный отпуск и уезжая из Петербурга, он был почти уверен, что свидания не будет. Но тотчас же по приезде Голицына в Киев генерал Витт, начальник южных поселений, вызвал его в корпусную квартиру, в Елисаветград, и объявил высочайшее повеление не отлучаться из Киевской губернии, не испросив на то разрешения губернатора, так как государь во всякую минуту может потребовать его к себе. "По всей вероятности,-- прибавил Витт уже от себя,-- свидание назначено будет во время осенней поездки императора на юг".

    Если бы кто-нибудь сказал ему: "Для покушения на жизнь государя ваше свидание с ним случай единственный",-- то он не знал бы, что ответить: "Пусть не я, а другой",-- это не только сказать, но и подумать было стыдно, а между тем, он чувствовал, что на государя рука у него не подымется: никогда не забудет он того взора, которым обменялись они над гробом Софьи; чувствовал, что тут неладно что-то, не решено окончательно, и как в последнюю минуту решится, еще неизвестно.

    Вскоре после ночной беседы Сергея Муравьева с братом получена была в Василькове весть о доносе Шервуда и об открытии заговора. Муравьев и Бестужев просили Голицына съездить в Тульчин, местечко Подольской губернии, где находилась главная квартира 2-й армии, чтобы предупредить двух директоров тамошней управы, Юшневского и Пестеля.

    Голицын поехал в Тульчин. Пестеля там не застал, а Юшневский, узнав о доносе, сказал:

    -- Это все от генерала Витта идет. Вы его знаете?

    -- Знаю.

    -- Ну, что он, как?

    -- Претонкая бестия!

    -- Вот именно. Вы ведь с ним тоже приятели: все лезет к нам в Общество; в удостоверение своей искренности назвал уже нескольких шпионов: в том числе капитана Майбороду, который служит у Пестеля.

    -- Ради Бога, Юшневский, скажите ему, чтобы не сближался с Виттом: ведь это погибель!

    -- Да уж сколько раз говорил. Поезжайте сами к нему, Голицын, расскажите все; может быть, вам больше поверит...

    Голицын хотел уехать тотчас в местечко Линцы, где стоял Пестель, но Юшневский сообщил ему, что тот уехал в Бердичев,-- обещал написать, чтобы скорей возвращался, и просил Голицына подождать в Тульчине.

    "Вот на кого положиться можно: за ним, как за каменною стеною",-- думалось Голицыну. Почти все остальные члены Общества казались ему детьми; Юшневский -- взрослым; и никогда еще не чувствовал он так зрелости, взрослости самого дела.

    Юшневский был любим всеми. В 30 лет -- генерал-интендант 2-й армии; начальник штаба, генерал Киселев, был ему приятелем; главнокомандующий, граф Витгенштейн, отличал его за деловитость и честность. Ему предстояла блестящая карьера.

    Голицын остановился в доме Юшневского. Дом окружен был садом; перед окнами -- свежие тополи, как занавески зеленые; в самые знойные дни свежо, уютно, успокоительно, и, кажется, вся эта свежесть -- от свежей, как ландыш, хозяйки, Марии Казимировны.

    Все, что нужно, для счастья, было у Юшневского,-- любовь, дружба, довольство, почести,-- и он покидал все это вольно и радостно.

    -- А знаете, Голицын,-- сказал однажды после игры на скрипке (был хороший музыкант) с еще не сошедшим с лица очарованием музыки,-- я этому доносу рад: теперь уже, наверное, начнем, нельзя откладывать. Ведь все равно умирать,-- так лучше умереть с оружием в руках, чем изнывать в железах...

    -- А вы в успех верите?-- спросил Голицын.

    -- По разуму, успеха быть не может,-- возразил Юшневский,-- но не все в жизни по разуму делается. Говорят, на свете чудес не бывает, а двенадцатый год разве не чудо? То была не война, а восстание народное. Мы продолжаем то, что тогда началось; не нами началось, не нами кончится, а продолжать все-таки надо...

    "А все-таки надо начать",-- вспомнились опять Голицыну слова Рылеева, и опять подумал он: "Да, здесь начнут".

    В первый же день по приезде его Юшневский сообщил ему, что один из старейших членов Общества, Михаил Сергеевич Лунин, желает повидаться с ним по какому-то важному делу.

    Лет восемь назад, когда Голицын служил в Преображенском полку, встречался он с блестящим кавалергардским ротмистром Луниным. Много ходило слухов о безумной отваге его, кутежах, поединках и молодецких шалостях: то ночью с пьяной компанией переменял на Невском вывески над лавками; то бился об заклад, что проскачет верхом, голый, по петербургским улицам, и, уверяли, будто бы выиграл; то прыгал с балкона третьего этажа, по приказанию какой-то прекрасной дамы. Но больше всего наделал шуму поединок его с Алексеем Орловым. Однажды за столом заметил кто-то шутя, что Орлов ни с кем еще не дрался, Лунин предложил ему испытать это новое ощущение. От вызова, хотя бы шуточного, нельзя было отказаться по правилам чести. Когда противники сошлись, Лунин, стоя у барьера и сохраняя свою обычную веселость, учил Орлова, как лучше стрелять. Тот бесился и дал промах. Лунин, выстрелив на воздух, предложил ему попытаться еще раз и хладнокровно советовал целиться то выше, то ниже. Вторая пуля прострелила Лунину шляпу; он опять выстрелил на воздух и, продолжая смеяться, ручался за успех третьего выстрела. Но тут секунданты вступились и разняли их.

    В удальстве Лунина было много ребяческого, но близко знавшие его уверяли, что он бесстрашием не хвастает. В походе 12-го года слезал с лошади, брал солдатское ружье и становился в цепь застрельщиков, нарочно под самый огонь, для того, чтобы испытать наслаждение опасностью. А в мирное время, когда долго не было случая к тому, скучал, пил, злился, буянил и, наконец, уезжал в деревню, где ходил на волков с кинжалом или на медведя с рогатиной. Ходил и на зверя более страшного.

    Однажды великий князь Константин Павлович отозвался так обидно об офицерах кавалергардского полка, в котором служил тогда Лунин, что все они подали в отставку. Государь был недоволен, и великий князь, в присутствии всего полка, извинился и выразил сожаление, что слова его показались обидными, прибавив, что если этого недостаточно, то он готов "дать сатисфакцию". Лунин, пришпорив лошадь, подскакал к нему, ударил по эфесу палаша и воскликнул:

    -- Trop d'honneur, votre altesse, pour refuser! (Слишком много чести, чтоб отказаться, ваше высочество!)

    В 12-м году служил он в ординарцах у государя и сначала пользовался благоволением его, но потом впал в немилость за вольнодумные суждения о Бурбонской монархии. По возвращении гвардии в Петербург, будучи старшим ротмистром, ожидал производства в полковники; но производства в полку не было вовсе. Узнав, что это из-за него, сел на корабль в Кронштадте и уехал во Францию.

    Поселился в Париже и провел здесь несколько лет в нужде. Отец его был очень богат, но скуп и не в ладах с сыном. По смерти отца он получил наследство, с доходом в 200 000 рублей. В Париже сошелся с карбонарами и с иезуитами, которые не могли простить русскому правительству своего изгнания из России.

    -- Такие люди, как вы, нам нужны,-- говорили они Лунину:-- вы должны быть мстителем за Рим,

    Вернулся в Россию так же внезапно и без спроса, как уехал. Государь перевел его тем же чином из гвардии в армию и отправил в Варшаву к цесаревичу.

    Здесь Лунин - отлично служил и приобрел такое расположение великою князя, что сделался самым близким ему человеком.

    -- Я бы не решился спать с ним в одной комнате: зарежет, но на слово его можно положиться; человек благородный: я таких люблю,-- говорил Константин Павлович.

    А наедине происходили между ними беседы удивительные.

    êtes bien de votre famille: tous les Romanoff sont rêvolutionnaires et niveleurs {Поистине вы член вашей семьи: все Романовы -- революционеры, желающие уравнять все ранги и состояния (франц.).},-- говорил ему Лунин.

    -- Спасибо, мой милый, так ты меня в якобинцы жалуешь? Voilà une rêputation qui me manquait! {Только такой репутации мне и не хватало (франц.).}

    Вскоре по возвращении в Россию Лунин поступил в члены Тайного Общества и предложил выслать на царскосельскую дорогу "обреченный отряд" (cohorte perdue),-- несколько человек в масках, чтобы убить государя. Пестель одобрял этот план, и он казался возможным всем, кто знал отвагу Лунина.

    -- Какое же у него дело ко мне?-- спросил Голицын Юшневского.

    -- Не знаю, не говорит. Об одном прошу вас, Голицын: не обращайте внимания на странности его. Знаете, что он ответил государю, когда тот сказал ему: "Говорят, вы не совсем в своем уме, Лунин?" -- "Ваше величество, о Колумбе говорили то же самое". Это шутка, но, кроме шуток, Лунин -- человек ума огромного и силы духа беспредельной: что захочет, то и сможет. Такие люди нам нужны,-- повторил Юшневский нечаянно слова святых отцов, иезуитов. -- В последнее время охладел он к Обществу; другим был занят: говорят, влюблен в какую-то польскую графиню, замужнюю женщину; духовники уговорили ее уйти в монастырь, а его -- вернуться в Общество. И знаете, Голицын, вы сделали бы доброе дело, если бы помогли ему в этом.

    Юшневский предложил пойти тотчас же к Лунину, и Голицын согласился.

    Лунин жил в тульчинском предместье, Нестерварке. Тульчин -- маленькое местечко, принадлежавшее графам Потоцким,-- расположен был в котловине, у большого пруда-озера, образуемого медленными водами речки Сильницы, между степными холмами, последними отрогами Карпат, тянущимися от Днестра к Бугу. Кроме военных да чиновников, в городке почти не было русских: все поляки, евреи, молдаване, армяне, греки и множество монахов католических. Вид военного лагеря в чужой стране: беленькие хатки в зелени тополей превращены в казармы; всюду артиллерийские обозы, палатки, ружья в козлах, коновязи и марширующие роты солдат; блеск штыков и тихий свет лампады перед Мадонною в каменной нише; бой барабана и звон колоколов на старинных костелах и кляшторах.

    Улицы немощеные; весною и осенью такая грязь, что люди и лошади тонут; а теперь, после долгой засухи, тучи пыли, взметаемые ветром, носились над городом, и солнце висело в них, как медный шар, без лучей, тускло-красное. Люди, истомленные зноем, ходили, как сонные мухи; собаки бегали с высунутыми языками, и прохожие поглядывали на них с опаскою: бешеные собаки были казнью города.

    Мимо базара, синагоги, костела, дома главнокомандующего и великолепного, с мраморной колоннадой, дворца графов Потоцких вышли на плотину пруда, с тенистой аллеей вековых осокорей; на конце ее шумела водяная мельница. За прудом начиналось предместье Нестерварк. Тут проходил почтовый шлях из Брацлава и Немирова. У самой дороги стоял деревянный домик, жидовская корчма Сруля Мошки, под вывеской: "Трактир Зеленый". На грязном дворе, с чумацкими возами, еврейскими балагулами и польскими бричками, молодцеватый гусар-денщик Гродненского полка чистил новый щегольской английский дормез.

    -- Полковник дома?-- спросил его Юшневский.

    -- Точно так, ваше превосходительство! Доложить прикажете?

    -- Нет, не надо.

    Поднимаясь по темной и вонючей лестнице, встретились они с католическим патером.

    -- Ксендз Тибурций Павловский, духовник Лунина,-- шепнул Юшневский Голицыну.

    Такой же темной и вонючей галерейкой подошли к неплотно запертой двери и постучались в нее. Ответа не было. Приотворили дверь и заглянули в большую, почти пустую, вроде сарая, комнату. Остановились в недоумении: в соседней маленькой комнатке, вроде чулана, стоял на коленях перед аналоем с католическим распятием высокий человек, в длинном черном шлафроке, напоминавшем сутану, и громко читал молитвы по римскому требнику:

    -- Ave Maria, ave Maria, graciae plena, ora pro nobis... {Радуйся, благодатная Мария, и моли Бога о нас (лат.).}.

    Половица скрипнула, молящийся обернулся и крикнул:

    -- Входите же!

    -- Не помешаем?-- проговорил Юшневский.

    -- С чего вы это взяли? Я так надоел Господу Богу своими молитвами, что он будет рад отдохнуть минутку,-- ответил тот усмехаясь.

    -- Наконец-то, князь! Мы вас ждем не дождемся,-- проговорил Лунин, пожимая ему руку обеими руками, ласково, и с усмешкою (усмешка не сходила с лица его) указывая на стул, продекламировал забавно-торжественным голосом, в подражание знаменитой трагической актрисе Рокур:

    -- Assayez vous, Nêron, et prenez votre place... {Садись, Нерон, займи свое ты место... (франц.).} Нет, нет, на другой: у этого ножка сломана.

    -- Охота вам, Лунин, жить в этой дыре,-- сказал Юшневский оглядываясь.

    -- Не дыра, мой милый, а Трактир Зеленый. Да и чем плоха комната? Она напоминает мне мою молодость -- мансарду в Париже, на улице Дю Бак, у m-me Eugênie, где жили мы, шесть бедняков, голодных и счастливых, напевая песенку:

    И хижинка убога,
    С тобой мне будет рай.

    Я, впрочем, имею здесь все, что нужно: уединение, спокойствие, черный хлеб, редьку и тюрю жидовскую,-- рекомендую, кстати, блюдо превкусное...

    -- Плоть умерщвляете?

    -- Вот именно. Пощусь. Только постом достигается свобода духа, в этом господа отшельники правы.

    -- А где же вы спите? Тут и постели нет.

    -- Постель -- предрассудок, мой милый. Сначала на диване спал, но там клопы заели, а теперь лежу вот на этом столе, как покойник: напоминает о смерти и для души полезно. Да все хорошо, только вот пауков множество: araignêe du matin-chagrin {Паук предвещает печальное утро (франц.).}.

    -- Вы суеверны?

    -- Очень. Я давно убедился, что в неверии меньше логики и больше нелепости, чем в самой нелепой вере...

    Что-то промелькнуло сквозь шутку не шуточное, но тотчас же скрылось.

    -- Господа, не угодно ли трубочки? Табак превосходный, прямо из Константинополя.

    Благоуханное облако наполнило комнату.

    -- Жидовская тюря, а табак драгоценный -- так-то вы плоть умерщвляете!-- рассмеялся Юшневский.

    -- Грешен: не могу без трубочки!-- рассмеялся и Лунин простым, добрым смехом, удивившим Голицына: ему почему-то казалось, что Лунин не может смеяться просто; он вообще не нравился ему, а между тем Голицын вглядывался в него с таким чувством, что, раз увидев, уже никогда не забудет.

    Лет за сорок, но на вид почти юноша. Высок, тонок, строен, худ тою худобою жилистой, которая свойственна очень сильным и ловким людям, некомнатным. Голос резкий, пронзительный, тоже некомнатный. Небольшие карие глаза, немного исподлобья глядящие, зоркие, как у хороших стрелков и охотников. От всегдашней усмешки -- две морщинки около губ, как будто веселые; а между бровями, чуть-чуть неровными,-- левая выше правой,-- две другие морщинки, на те, около губ, непохожие, суровые, печальные. И странная в лице изменчивость: то оживление внезапное, то неподвижность, как бы мертвенность, такая же внезапная; а в слишком упорном взоре -- что-то тяжелое и вместе с тем ласковое, притягивающее. Голицын все время чувствовал на себе этот взор и не мог от него отделаться: ему казалось, что если бы Лунин глядел на него даже сзади, он тотчас обернулся бы.

    Plaisir d'amour ne dure qu un moment {*}.

    {* Радость любви длится лишь миг (франц.).}

    По поводу книжки французских стихов "Часы досугов Тульчинских", только что изданной в Москве и поднесенной Лунину автором, штаб-ротмистром князем Барятинским, зашла речь о стихах.

    -- Не люблю я стихов,-- говорил Лунин:-- пленяют и лгут, мошенники. Мысли движутся в них, как солдаты на параде, а к войне не годятся: воюет и побеждает только проза; Наполеон писал и побеждал ею. А у нас, русских, как у всех народов младенческих, слишком много поэзии и мало прозы; мы все -- поэты, и самовластие наше -- дурного вкуса поэзия.

    -- А сами вы, Лунин, никогда стихов не писали?-- спросил Юшневский.

    -- Нет, Бог миловал, а прозой когда-то грешил: в Париже начал повесть о самозванце Лжедимитрии.

    -- По-русски?

    -- Ну, что вы? Мы и сны-то видим по-французски. Говорил умно, тонко, чуть-чуть старомодно-изысканно: такие беседы людям прошлого века нравились.

    -- Вот старичков моих, Корнеля да Мольера, люблю: стихи у них дельные, трезвые, почти та же проза. А романтиков нынешних, воля ваша, не понимаю. Может быть, из ума выжил от старости, что ли?

    -- Ну какой же вы старик, полноте кокетничать!

    -- Да я и в двадцать лет стариком себя чувствовал. Помните словцо Наполеона о русских: "не созрели и уже сгнили". В нас, во всех эта гниль "восемнадцатого века", как говорит Карамзин...

    "Ломается, юродствует. Знаем мы этих светских чудаков под лорда Байрона",-- думал Голицын с досадою.

    Послышался вечерний звон на башне соседнего кляштора. Лунин отошел к окну и забормотал молитвы.

    Гости встали, хозяин их удерживал.

    -- Нет, пора. Князь, должно быть, с дороги устал,-- возразил Юшневский. -- А вот что, Лунин, приходите-ка завтра ужинать, отдохните от вашего поста жидовского.

    -- Ох, не соблазняйте! У меня и то от Мошкиной редьки да кваса в животе революция! Ну, ладно, приду. На вашей душе грех, искуситель!

    И уже серьезно, пожимая на прощанье Голицыну руку, опять обеими руками ласково, проговорил с тою, как будто сердечною, любезностью, по которой узнаются люди высшего света:

    -- А у меня к вам дело, князь. Я столько слышал о вас и так вас ждал, не из пустого любопытства, поверьте. Если бы вы могли мне уделить часок-другой...

    -- Когда прикажете?

    "Что ему от меня нужно?" -- вернувшись домой, и ночью ложась, и утром вставая, и потом весь день думал Голицын, как будто продолжая чувствовать на себе его упорный, тяжелый и ласковый взгляд.

    К ужину собрались гости: штаб-ротмистр князь Барятинский, автор "Тульчинских досугов", майор Лорер, поручик Бобрищев-Пушкин, поручик Басаргин и другие члены Тульчинской Управы.

    Пришел и Лунин. Опять, как вчера, смеялся, шутил, болтал безумолку, и опять не понравился Голицыну: его утомлял и раздражал этот вечный смех, трескучий огонь мелких искр, похожих на те, что от сухих волос под гребнем сыплются. Когда говорил даже серьезно, казалось, что смеется над собеседником, над самим собою и над тем, что говорит.

    -- Вы ничего не пьете, Барятинский,-- заметил хозяин.

    -- А еще сочинитель,-- подхватил Лунин:-- разве не знаете, что атаман Платов сказал, когда ему Карамзина представляли? "Очень рад,-- говорит,-- познакомиться, я всегда любил сочинителей: они все пьяницы".

    -- Доктора пить не велят,-- извинился Барятинский:-- вот разве воды с винодо.

    -- "Кому воды, а мне водки!", как на пожаре некто кричал, должно быть, тоже сочинитель,-- подхватил опять Лунин.

    Заговорили о политике.

    -- Общее благосостояние России... -- начал кто-то по-французски на одном конце стола.

    -- А знаете, господа,-- крикнул Лунин с другого конца,-- как умный один человек переводил: le bien être gênêral en Russie? {Общее благосостояние России (франц.).}

    -- Ну, как?

    -- "Хорошо быть генералом в России".

    Шутил, а между шутками, с видом серьезнейшим, доказывал Барятинскому, отъявленному безбожнику, истину католической веры; тот сердился, а Лунин донимал его с невозмутимою кротостью:

    -- Но, мой милый, вы слишком упрямы. Четверти часа достаточно, чтобы убедиться во всем...

    И тут же -- анекдот о вольтерьянце-помещике, думавшем, что Троица есть Бог Отец, Бог Сын и Матерь Божия; о ямщике, который, вольтерьянцев наслушавшись, на лошадей покрикивал: "ой вы, Вольтеры мои!" -- о графе Безбородке, глядевшем в лорнет на купальщиц и влюбившемся в одну из них, хотя лица ее не видал (она стояла к нему спиною), но коса была чудесная, и что ж оказалось? отец протодиакон Воздвиженский.

    После трех бутылок лафита и двух клико Лунин признался, что, хотя и пил "с воздержанием", так, чтобы на ногах держаться, как поэт Ермил Костров советует, но, должно быть, на Мошкином квасе отвык от вина; и, принимаясь за третью бутылку шампанского, затянул было пьяным голосом:

    Мы недавно от печали,
    Лиза, я да Купидон,
    По бокалу осушали

    Вдруг остановился, так же как вчера, прислушался к звону вечерних колоколов, встал из-за стола, пошатываясь, вышел в соседнюю комнату, вынул из кармана требник и зашептал молитвы.

    -- Обращаете нас в католичество, а сами вот что делаете,-- подразнил его Юшневский.

    -- A что?

    -- Нашли когда и где молиться! Голицын тоже подошел и прислушался.

    -- Э, мой милый, тут-то я и смиряюсь перед Богом, пьяненький, слабенький!-- рассмеялся Лунин опять, как намедни, простым, добрым смехом; и, помолчав, прибавил уже серьезно:

    -- Поверьте мне, люди только тогда и сносны, когда они в бессилии: человек все может вынести, кроме силы. Бог творит из ничего: пока мы хотим и думаем быть чем-нибудь. Он в нас не начинал Своего дела. Гордыню разума сломить безумием веры, вот главное...

    -- Как же при таком смирении вы бунтуете?

    -- Бунт есть долг человека священнейший; смирение перед Богом -- бунт против людей,-- возразил Лунин все так же серьезно, вернулся к столу, и тут опять начались смешки да шуточки.

    "Что значит этот вечный смех?-- думал Голицын. -- Лунин глубоко таит в себе горечь своей смешной жизни, сказал о нем как-то Юшневский. Это значит: смеется, чтобы не быть смешным. А может быть, и от страха -- чтобы успокоить, ободрить себя, как маленькие дети смеются в темной комнате. Чего ж ему страшно?" Ответа не было. Была загадка и в загадке -- очарование.

    На следующий день, утром, Лунин заходил опять к Юшневскому. На этот раз не болтал, не шутил, не смеялся; сказал два-три вежливых слова хозяйке, сел за рояль и начал играть сонату Бетховена; играл так, что все заслушались; лицо его было тихо и торжественно. Кончив играть, молча встал, попрощался и вышел.

    Вечером Голицын отправился в Трактир Зеленый. Лунин сидел на дворе, окруженный кучей жиденят, ребятишек хозяйских; показывал им книжку с картинками и угощал пряником. Ребятишки приставали к нему, называли тятенькой, теребили за серебряные тесьмы гусарского долмана, лезли на колени, вешались на шею, особенно одна маленькая замарашка, кудластая, рыжая, с хорошеньким личиком, должно быть, его любимица.

    Увидев гостя, Лунин встал, стряхнул с себя жиденят и пошел к нему навстречу.

    -- Извините, князь, что не могу вас принять, как следует: у моего почтенного Сруля Мошки по случаю какого-то праздника щука огромная, целый Левиафан, жарится, и такого чада напустили мне в комнату, что войти нельзя. Может быть, прогуляемся?

    Вышли на дорогу, спустились к пруду, миновали плотину, дворец Потоцких и вошли в сад.

    Сад был огромный, похожий на лес. В городе -- пыль и зной, а -здесь, в тени столетних грабов, буков и ясеней,-- прохлада" вечная; аллеи, как просеки; тихие лужайки, дремучие заводи с болотными травами и пугливыми взлетами утиных выводков.

    Лунин расспрашивал спутника о делах Тайного Общества, о Васильковской Управе, о Сергее Муравьеве и о его "Катехизисе", но о своем собственном деле не заговаривал; казалось, хотел сказать что-то и не решался. Больше всех прочих неожиданностей удивила Голицына эта застенчивость.

    -- Вот видите, как я отстал от Общества, почти вышел из него,-- заговорил он, наконец, не глядя на Голицына. -- А хотелось бы вернуться. Помогите мне...

    -- Буду рад, Лунин! Но чем я могу?

    -- А вот чем. Только пусть это между нами останется.

    -- Как вы полагаете, будет ли принято Обществом содействие...

    Посмотрел на него в упор и кончил решительно:

    -- Содействие святых отцов Иисусова ордена?

    -- Иезуитов?

    -- Да, иезуитов. А что? Удивляетесь, что умный человек говорит глупости? Погодите, не решайте сразу. Ваш ответ важен для меня,-- важнее, чем вы, может быть, думаете. Скажите-ка сначала вот что: почему мы все говорим и не делаем?

    -- Не делаем чего?

    -- Главного, чем только и может начаться восстание.

    -- Вам лучше знать, Лунин! Вы один могли бы...

    -- Почему один? Почему не все? Не хотят? Или хотят и не могут? Не знаете? Ну, так я вам скажу. На человека можно руку поднять, а на Бога нельзя. Вольнодумцы, безбожники, а как до дела дойдет,-- верят все, как отцы их верили,-- все православные. А православие -- схизма, от Христа отпадение, от церкви вселенской, католической. От Христа отпала Россия, от Царя Небесного, и земному царю поклонилась, земному богу -- кесарю...

    -- Россия отпала, а Рим верен, что ли?-- спросил Голицын.

    -- Верен, ежели слово Господа верно: "ты еси Петр -- камень". Рим -- свобода мира, на всех земных царей восстание вечное. Там, где кесарь Брутом убит, тираноубийство во имя Господне оправдано, знаете, кем? Великим учителем Рима, Фомою Аквинским. И в Dictatus papae {Диктат папы (лат.).} Григория VII сказано: "Первосвященник римский низлагает тиранов и освобождает от присяги подданных". Вот камень в праще Давидовой, который сразит Голиафа; имя же камня -- Петр...

    -- Неужели вы думаете, Лунин?..

    -- Погодите, погодите, не соглашаться успеете, дайте сказать до конца. Ну, так вот: за судьбы мира борются сейчас две силы великие: грядущее восстание народное еще небывалое,-- всемирное войско рабочих, le socialisme... не знаю, как сказать по-русски. О Сен-Симоне слышали?

    -- Кое-что слышал.

    -- Мы с ним в Париже виделись,-- продолжал Лунин,-- говорили о России, о Тайном Обществе, он тоже готов нам помочь и ждет нашей помощи. Это -- сила человеческая, а другая -- божеская: непостижимая мысль, соединившая царство и священство в одном человеке: "да будет един Царь на небеси и на земли -- Иисус Христос", как в вашем же "Катехизисе" сказано. А ведь это и наша мысль, Голицын,-- мысль Рима...

    -- Нет, Лунин, мысль Рима не наша: наш царь Христос, а не папа.

    -- Не все ли равно? Папа -- церковь, а церковь -- Христос... Ну, потом, потом... Слушайте же: обе эти силы к нам идут, хотят соединиться в нас. И неужели не захотим? Неужели откажемся?..

    Говорил еще долго, объясняя свой план. Соединение церквей, и папа -- вождь восстания русского, восстания всемирного, глава освобожденного человечества на пути к Царствию Божьему.

    Голицын был так удивлен, что уже не пытался возражать, слушал молча и только иногда заглядывал в лицо его: уж не смеется ли? Мет, лицо серьезно, торжественно, как давеча, когда играл сонату Бетховена; глаза горят, как будто ледяная кора спадает с них и ядро обнажается огненное.

    красные тучки казались тоже кровяными, как будто на небе совершилась какая-то казнь; а высокий черный латинский крест кальвария {Кальварий -- возвышение, на которое водружается крест.} посреди дороги напоминал о том, что совершилась и на земле та же казнь.

    За плетнем овчарки лаяли, загоняя на ночь овец в степные кошары. Пахло овечьим пометом, дымом кизяка и мятно-полынною свежестью трав.

    Старый чабан-пастух окликнул путников, нагнулся через плетень и забормотал что-то невнятно, смешивая слова русские, польские, молдавские и турецкие: все эти племена проходили когда-то по его родным холмам и оставили следы своих наречий в здешнем говоре. Кривым пастушьим посохом он указывал то на злую овчарку, заливавшуюся яростным лаем, то на дорогу, в ту сторону, куда они шли, как будто предостерегал их о какой-то опасности.

    -- Что он говорит? Не понимаете, Голицын?

    -- Не понимаю.

    -- Я тоже. Каким-то зверем пугает нас, что ли? Ну его к черту! Просто, подлец, на водку хочет.

    Бросили ему несколько монет и пошли дальше. Но старик продолжал кричать им вслед, и в лице его, и в голосе была такая убедительность, что Голицыну вдруг стало страшно: в этом глухом овраге, в пустынной дороге, и в красной глине, и в красном небе, и в черном кресте почудилось ему недоброе. "Не вернуться ли?" -- подумал, но устыдился страха своего перед бесстрашным Луниным.

    -- Извините, Голицын, я так заговорился, что забыл всякую вежливость. Вы не устали?

    -- Нет, нисколько.

    -- Ну так пройдемте еще немного. Я покажу вам место, откуда вид чудесный.

    Поднялись на вершину холма, где возвышалась развалина сторожевой турецкой башни: турки когда-то владели Подолией. По крутым ступеням полуразрушенной лестницы взошли на башню. С высоты открылась даль бесконечная; покатые, волнообразные степные холмы, уходившие до самого края неба, а там, на западе, в огненных тучах, видение исполинского города, как бы Сиона Грядущего.

    Лунин молча глядел на закат.

    -- Не знаю, как вы, Голицын, а я люблю конец дня больше начала. Запад больше Востока,-- заговорил он опять. -- "Свете тихий, святыя славы... Придя на Запад солнца, увидя свет вечерний"... -- как это поется на всенощной? Когда-то с Востока был свет: ныне же последний свет вечерний -- только с Запада. Кажется, моя Европа...

    -- Как вы это сказали, Лунин: моя Европа...

    -- А что?

    -- Разве не Россия -- ваша?

    -- Да, и Россия... Ну, так вот: у меня предчувствие, что Европа -- накануне благовестья нового, коим завершатся судьбы человечества, и что Россия, моя Россия, первая из всех народов, примет это благовестье, первая скажет: да приидет царствие Твое...

    "Advenat regnum tuum",-- вспомнилась Голицыну молитва Чаадаева. "Чаадаев и Лунин, какие разные, какие схожие!-- думалось ему. -- Оба изменили России, но и в этой измене что-то навеки родное, единственно русское".

    -- Я верю,-- говорил Лунин, и в лице его светилась, как отблеск угасающего запада, не то бесконечная грусть, не то надежда бесконечная,-- не знаю, откуда во мне эта вера, но верю, что Бог спасет Россию, а если и погибнет она, то гибель ее будет спасеньем Европы, и зарево пожара, который испепелит Россию,-- зарей освобожденья всемирного...

    Закат потух, померкла степь и разлилась по ней уже иная алость, тусклая, как в темной комнате свет сквозь красный занавес: то всходила в знойной дымке луна.

    -- Понял.

    -- И не согласны? "

    -- Нет. Вы на царя восстали, Лунин, а ведь ваш папа -- тот же царь; из царства в папство -- из огня да в полымя. Когда Наполеон с Пием VII из-за власти над церковью спорили, знаете, что сказал царь: "я и сам папа!" Так не все ли равно, папа -- царь или царь -- папа?

    -- Это как у Скаррона, что ли:

    Don Pascal Zapata,
    Ou Zapata' Pascal: il n importe guère,
    Que Pascal soit devant ou qu il soit derrière? {*} --

    {* Дон Паскуале Сапата // Или Сапата Паскуале: не столь уж важно, // Сперва Паскуале или потом? (франц.).}

    вдруг засмеялся Лунин своим пронзительным хохотом.

    -- Вот именно,-- согласился Голицын:-- царь и папа -- обратно-подобны, как две руки...

    Лунин перестал смеяться так же внезапно, как начал.

    -- Чьи же это руки?

    -- Не того ли,-- ответил Голицын,-- о ком апостолу Петру сказано: другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь?

    -- Так уж не руки, а лапы?

    -- Да, может быть, и лапы, лапы Зверя...

    -- Лапа, папа,-- в рифму выходит!-- опять засмеялся Лунин тем же странным смехом и, помолчав, прибавил:-- а если нет церкви ни у вас, ни у нас, то где же она? Или совсем нет?

    -- Может быть, еще нет,-- ответил Голицын.

    -- Еще нет, а будет?-- спросил опять Лунин.

    Голицын молчал: говорить не хотелось: чувствовал, что он все равно не поймет.

    "Человек беспредельной силы духа",-- вспомнились Голицыну слова Юшневского и слова самого Лунина: "Человек все может вынести, кроме силы". Так вот чего ему страшно; вот почему от страха смеется: чтобы успокоить, ободрить себя, как маленькие дети в темной комнате.

    Возвращались по той же дороге. Спустились до половины холма, где возвышался кальварий, и дорога шла по дну оврага. Луна, уже не красная, а желтая, освещала степь.

    Вдруг за плетнем послышался лай, крик, топот бегущих людей; сверкнул огонь, и грянул выстрел. С высоты холма по дороге неслось прямо на них что-то маленькое, черное, круглое, быстрое-быстрое, как ядро, из пушки летящее и постепенно растущее. Раздался еще один выстрел. Стреляли, должно быть, в то черное, но не попадали.

    -- Что это?-- спросил Голицын, вглядываясь в лунный сумрак.

    -- А пастух-то правду сказал,-- проговорил Лунин. -- На вас оружия нет, Голицын?

    -- Нет.

    -- На мне тоже. Вот что значит не по форме ходить... А ну-ка, лазать умеете? Давайте руку.

    Схватил его за руку и потащил на обрыв к плетню. Голицын полез было, но рыхлая глина осыпалась; он оборвался и свалился назад на дорогу; очки его упали и разбились.

    Лунин стоял уже наверху, у плетня, и мог бы перескочить, но, увидев Голицына одного на дороге, спрыгнул к нему, оттолкнул его ко кресту кальвария и стал перед ним; обмотал левую руку плащом, выставил ее вперед, а правою поднял длинный, острый кол,-- из плетня его выдернул. Все его движения были точны, быстры, мгновенны и спокойны; только что-то играло в нем пьяное, как намедни, после третьей бутылки шампанского, или как, должно быть, тогда, когда он принял вызов цесаревича: "слишком много чести, чтобы отказаться, ваше высочество!"

    Зажмурил глаза, чтобы не видеть, и прижался спиной к кресту; что произошло потом, -- не помнил; только слышал вой, визг, рев и, казалось, чувствовал на лице своем смрадное дыхание зверя.

    Когда открыл глаза, люди толпились вокруг огромной издохшей собаки, с торчащим в горле колом. Пастухи восхищались отвагою Лунина.

    -- А славно вы, молодцы, стреляете!-- усмехнулся тот.

    -- Стреляем, пане добродию, не хуже других, да всем крещеным людям известно, что бешеного зверя надо бить пулею заговоренною; а кто настоящий заговор знает,-- и палкою убьет, как ваша милость.

    по желобу.

    Лунин снял с руки плащ, прокушенный насквозь клыками зверя; снял также мундир, засучил рукав и осмотрел тщательно руку. У Голицына волосы на голове зашевелились от ужаса, а лицо Лунина было спокойно по-прежнему. На руке укусов не было. Бросил плащ в огонь, умылся, оделся, дал пастухам на водку, взял Голицына под руку и вышел с ним на дорогу.

    -- Испугались, князь?

    -- Испугался.

    -- Ну еще бы. Кажется, и я не меньше вашего.

    -- Мало ли что не видно! Не верьте, мой милый, когда вам говорят, что есть на свете люди бесстрашные: страшно всем, только одни умеют побеждать страх, а другие не умеют. Победа над страхом и есть наслаждение опасностью, и, кажется, нет ему равного: тут человек становится подобным Богу; подобие ложное,-- но ничего не поделаешь: человек создан так, что всегда и во всем хочет быть Богом.

    Голицын посмотрел на него внимательно: не хвастает ли? Нет, прост и спокоен; убивая и другого, более страшного Зверя, кажется, был бы так же прост и спокоен.

    -- На ловца и зверь бежит,-- усмехнулся Лунин, как будто угадывая мысли его:-- мы только что о Звере, а он и тут как тут. Ну как же не быть суеверным? И заметьте, мы победили Зверя под знаменем креста латинского. На Зверя -- Крест, не это ли наш заговор?

    Когда вернулись в корчму, Голицын хотел проститься, но Лунин попросил его зайти к нему. При тусклом свете сальной свечи огромная комната казалась еще более мрачною. На столе была постлана постель, и Голицын представил себе, как Лунин лежит на ней покойником. Чемоданы уложены: он уезжал на рассвете.

    Plaisir d amour ne dure qu un moment.

    -- A знаете, Голицын, мне все не верится, что сговориться нельзя. Мы ведь все-таки в главном согласны?

    -- Согласны, но...

    -- Но две параллельные линии никогда не сойдутся, так что ли?

    -- Э, мой милый, далеко до вечности; лучше синица в руках, чем журавль в небе!-- засмеялся Лунин.

    Помолчал, остановился перед ним и заглянул ему в глаза пристально:

    -- Послушайте, Голицын, это моя последняя попытка вернуться в Общество. Я знаю, что могу быть полезен: у меня -- то, чего у вас нет,-- точка опоры для рычага Архимедова, которым можно мир перевернуть. Ежели есть малейшая надежда сговориться,-- я ваш, и что сказал, то сделаю: на Зверя -- Крест. Решайте же. Только сейчас, сейчас, а не в вечности! Да или нет?

    Почти мольба была в голосе его; та слабость сильных людей, которая иногда сильнее силы их.

    -- Ну, что ж, на нет и суда нет. Не можем спасаться вместе,-- будем погибать розно... Прощайте, Голицын! Я еду далеко.

    -- В Варшаву?

    -- Может быть и дальше. Поищу на земле себе места, а не найду, то и под землей люди живут.

    -- Как под землею?

    -- Вы к ним?

    -- К ним, если деваться будет некуда.

    -- Не успеете, Лунин!

    -- Почему?

    -- Пристану. В России жить нельзя, но умирать можно... Значит, не прощайте, а до свидания... Погодите, вот еще последний вопрос, только уж очень, пожалуй, нескромный. Ну, все равно, не захотите -- не ответите. Или лучше так: я первый отвечу, а вы потом. Для меня главное в жизни -- любовь, любовь к Ней...

    Обменялись быстрым взглядом, как сообщники, и Голицын понял, о ком он говорит.

    -- А для вас, Голицын, что?

    -- И для меня то же.

    -- Да, через Нее.

    Лунин молча стоял перед ним, как будто ждал чего-то.

    И нелепая мысль промелькнула у Голицына: что, если опять, как давеча, он рассмеется вдруг своим странным, жутким смехом? Гусарский подполковник и рыцарь Прекрасной Дамы, заговорщик и адъютант цесаревича, друг вольности и друг иезуитов,-- да, тут поневоле будешь смеяться, чтобы не быть смешным.

    -- Как же вы не понимаете, Голицын, почему я ушел к ним?-- заговорил опять Лунин все так же серьезно и торжественно. -- Ave Maria, graciae plena -- эта молитва к Ней только у них. Чужбина стала мне родиной, потому что где любовь, там и родина. Я оставил веру отцов моих, я полюбил чужую больше родной, невесту -- больше матери, как сказано: оставит человек отца своего и матерь свою... Не понимаете? А если понимаете, если мы оба служим Одной, Любим Одну, то почему же мы разно?..

    -- Почему же не хотите вместе? Не Она ли сейчас зовет вас, говорит вам через меня? А вы не хотите?..

    -- Не могу,-- ответил Голицын, с бесконечным усилием побеждая очарование. -- И не надо об этом, Лунин, не надо: ведь этого не скажешь, а скажешь,-- и все пропадет,-- вспомнились ему слова Борисова.

    Наступило опять молчание. И стало страшно. Так же, как тогда, в первое свидание с Муравьевым, чувствовал Голицын, что она, Софья,-- с ним; но почему же тогда было легко и радостно, а теперь тяжко и страшно?

    Оба молчали.

    -- Так, Лунин.

    Голицын подал ему руку. Тот крепко пожал ее и долго не отпускал, долго смотрел на него, как будто все еще надеясь.

    Под этим взглядом и вышел от него Голицын.

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7
    1 2 3 4 5
    Часть 3: 1 2 3 4 5 6
    Часть 4: 1 2 3 4 5
    Часть 5: 1 2 3 4 5 6
    Часть 6: 1 2 3 4 5