• Приглашаем посетить наш сайт
    Тютчев (tutchev.lit-info.ru)
  • Александр Первый
    Часть шестая. Глава третья

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7
    Часть 2: 1 2 3 4 5
    Часть 3: 1 2 3 4 5 6
    Часть 4: 1 2 3 4 5
    Часть 5: 1 2 3 4 5 6
    Часть 6: 1 2 3 4 5

    ГЛАВА ТРЕТЬЯ

    Утром, в субботу, 14 ноября, в обычный час, в половине седьмого, государь встал, оделся, перешел из кабинета в уборную с помощью Егорыча, потому что был очень слаб, сел за маленький туалетный столик с круглым зеркалом и велел подать бриться. Егорыч подал теплой воды, тазик с мылом и бритвы. Государь начал бриться; руки у него тряслись от слабости; сделал порез на подбородке, увидел кровь, побледнел, пошатнулся, не удержался на стуле и свалился на пол. Столик опрокинулся, зеркало разбилось.

    Егорыч, вышедший на минуту из комнаты, вбежал на грохот падения и, увидев государя, лежавшего на полу без чувств, бросился из уборной в кабинет, залу и дальше по всем комнатам.

    -- Помогите! Помогите! Государь кончается!

    Весь дом всполошился. Люди закричали, забегали, заметались без толку.

    Прибежал Виллие; увидев кровь на подбородке и шее государя, подумал, что он зарезался, и так перепугался, что сам едва не лишился чувств.

    А государь все еще лежал на полу, и никто ничего не делал, только ахали да охали. Анисимов крестился и всхлипывал. Императрицын лейб-медик, старичок Штофреген, старался откупорить склянку с одеколоном, но все не мог. Волконский, в одном белье, в шлафроке, стоя в дверях и остолбенев от ужаса, загораживал вход. Государыня, вбегая в комнату, должна была оттолкнуть его. Полураздетая, в сбившемся ночном чепчике, только что вскочила она с постели. Взглянув на государя, подумала, что он умирает, но не потерялась, как все: лицо ее сделалось вдруг спокойным и решительным. Велела поднять его и перенести в спальню.

    Перенесли и уложили на узкую походную кровать, на которой он всегда спал. Когда Виллие стер мыло с подбородка и увидел, что кровь сочится из ничтожной царапины, сделанной бритвою, то успокоился и успокоил государыню, что это простой обморок от слабости. В самом деле, государь скоро очнулся.

    -- Что это было, Lise?

    -- Ничего, мой друг, вам сделалось дурно, и мы перенесли вас на постель.

    -- Напугал я вас? Какие глупости... Зачем?.. -- говорил он, видимо еще не совсем понимая, что говорит. -- А где же он?..

    -- Кто он?

    Но государь ничего не ответил и оглянулся, как будто только теперь пришел в себя.

    -- Ступайте же, ступайте все! Скажите им, Lise, чтоб ушли. Никого не надо. Я хочу спать...

    лицо подергивала судорога; глотал с трудом.

    Доктора опасались воспаления мозга; предложили поставить за уши пиявки, но он и слышать не хотел, кричал:

    -- Оставьте, оставьте, не мучьте меня, ради Бога!

    В тот же день ночью, в приемной зале, рядом с кабинетом, доктора совещались в присутствии государыни и князя Волконского.

    -- Он в таком положении, что сам не понимает, что говорит и что делает. Надо употребить силу, иного средства нет,-- говорил Виллие.

    -- Есть еще одно,-- возразил Волконский.

    -- Какое же?

    -- Предложить его величеству причаститься, наставя духовника, дабы старался увещевать его к принятию лекарств.

    Все замолчали, ожидая, что скажет государыня.

    -- Вы думаете, Виллие?-- начала она и не кончила.

    -- Да, если бы, ваше величество...

    -- Сейчас?

    -- Чем скорее, тем лучше.

    Лицо ее сделалось таким же спокойным и решительным, как давеча. Перекрестилась, вошла в комнату больного и села к нему на постель. Он посмотрел на нее внимательно.

    -- Что вы, Lise?

    -- У меня к вам просьба,-- заговорила она по-французски:-- так как вы отказались от всех лекарств, то, может быть, согласитесь на то, что я вам предложу?

    -- Что же?

    -- Причаститься.

    Он знал, что умирает, а все же удивился.

    -- Разве я так плох?

    -- Нет, мой друг,-- ответила она, и лицо ее сделалось еще спокойнее:-- но всякий христианин употребляет это средство в болезнях...

    Виллие вошел.

    -- Разве я так болен, что причаститься надо? Говори правду, не бойся.

    -- Не могу скрыть от вашего величества, что вы находитесь в опасном положении...

    -- Хорошо, позовите священника.

    Послали за соборным протоиереем, о. Алексеем Федотовым, тем самым, что на именинной кулебяке у городничего Дунаева предсказывал: "Будет вам всем шиш под нос!"

    Отец Алексей любил выпить, и в эту ночь, после четырех купеческих свадеб в городе, был пьян. Когда пришли за ним из дворца, мать-протопопица долго не могла его добудиться; когда же, наконец, он очнулся и понял, куда и зачем его зовут, то испугался так, что руки, ноги затряслись: "кондрашка едва не хватил",-- рассказывал впоследствии. Вылив себе ушат холодной воды на голову, кое-как оправился и поехал во дворец.

    В это время у больного сделался пот с такой изнуряющей слабостью, что доктора сочли нужным подождать с причастием.

    В пять часов утра он спросил:

    -- Где же священник?

    Отца Алексея ввели в комнату.

    -- Поступайте со мною, как с христианином, забудьте мое величество,-- сказал ему государь то, что говорил всем духовникам своим.

    Началась исповедь.

    Сколько раз думал он об этой минуте и хотел представить себе, что будет чувствовать, когда наступит она, но вот наступила, и ничего не почувствовал. Говорил о самом стыдном, страшном, тайном в жизни своей и, глядя на седую, почтенную бороду о. Алексея, замечал, как она гладко, волосок к волоску, расчесана; смотрел на жиром заплывшие, всегда веселые и плутоватые, а теперь испуганные глазки его и думал: "Нет, не забудет он мое величество"; заметил также, что петельки на темно-лиловой шелковой рясе его неровно застегнуты, должно быть, второпях: самый верхний крючок остался без петельки; смотрел на красно-сизые жилки на носу его и думал: "Должно быть, пьет". И вдруг опомнился: "Что это, что это я, Господи! в такую минуту!.." Хотел ужаснуться, но ужаса не было,-- ничего не было, кроме скуки и желания поскорее отделаться.

    Когда исповедь кончилась, все вошли в комнату, и государь причастился.

    Подходили, поздравляли его. И, глядя на торжественные лица, он чувствовал, что надо сказать что-то, чтоб соблюсти приличие. Оглянулся, нашел глазами государыню и произнес внятно, раздельно, нарочно по-русски, чтобы все поняли.

    -- Я никогда не был в таком утешительном положении, как теперь. Благодарю вас, мой друг!

    "Ну, кажется, все? -- подумал. -- Нет, еще что-то?"

    Отец Алексей опустился на колени, держа в одной руке крест, в другой -- чашу. Государь посмотрел на него с недоумением.

    -- Что еще? Что такое? Встаньте же, встаньте! Разве можно на коленях с, чашею?..

    Коленопреклонение перед ним священников всегда казалось ему кощунственным. Сколько раз приказывал, чтоб этого не было,-- и вот опять, в такую минуту.

    -- Встаньте, встаньте,-- повторял государь с отвращением.

    Но отец Алексей не вставал.

    -- Не отказывайтесь от помощи медиков, ваше величество, извольте пиявки...

    -- Не надо, не надо, оставьте!-- начал государь и не кончил, махнул рукою с бесконечною скукою: -- ну хорошо, делайте, что знаете...

    Духовник отошел, и врачи приступили. Поставили 35 пиявок к затылку и за уши; к рукам и к бедрам -- горчичники; холодные примочки на голову; поставили также клистир и начали давать лекарства внутрь. Возились часа два. Он уже ничему не противился. Когда кончили, так ослабел, что впал в забытье, похожее на обморок.

    Поздно ночью дежурный лекарь Тарасов вышел посоветоваться о чем-то с Виллие; в комнате больного никого не было, кроме Анисимова. Государь очнулся и велел Егорычу снять горчичники.

    -- Доктора не велят, ваше величество! Потерпите...

    -- Сам потерпи!-- крикнул государь и начал срывать горчичники.

    Егорыч помог ему; он опять забылся; потом вдруг открыл глаза и заговорил изменившимся голосом:

    -- Егорыч, а Егорыч, где же он?

    -- Кого изволите, ваше величество?

    -- Кузьмич, Федор Кузьмич, будто не знаешь? -- шептал государь быстрым, слабым шепотом:-- На базаре тут старичок один, странничек; по большим дорогам ходит, на построение церквей собирает,-- Федор Кузьмич... Сходи, узнай. Да поскорей, поскорей, а то поздно будет. Поговорить с ним надо, Егорыч, голубчик, ради Бога! Только чтоб никто не знал, слышишь? Сохрани Боже, Дибич узнает -- плетьми запорет, скажет: бродяга беспаспортный...

    Егорыч бледнел и крестился; понимал, что он бредит; но казалось, что это неспроста и что не все в этом бреду бред.

    -- Ну чего ты? Чего боишся?-- продолжал государь. -- Сказано: человек Божий. Куда лучше нас с тобой. Вот бы кого на царство-то! Помазанник Божий, воистину... Да нет, не пойдет, что ему? Он и без царства царь. Нищий, да царь. Ну как этакого-то плетьми? Царя-то плетьми! Все равно, что меня бы... Ведь и лицом похож на меня. Не так, чтобы очень, а сходство есть. Белобрысенький, лысенький, голубенькие глазки, совсем как у теленочка, как у меня самого в зеркале... В зеркале-то давеча, как брился да со стула упал, я ведь его увидел, ты что думаешь?-- его, его, Федора Кузьмича, право! Только ты, брат, никому не говори, я тебе по секрету...

    -- Ваше величество! Ваше величество!-- лепетал Егорыч в ужасе.

    Государь хотел еще что-то сказать, приподнялся, но упал на подушки и закрыл глаза в изнеможении; потом опять раскрыл их и посмотрел на Егорыча, как будто с удивлением.

    -- Ну, что, что такое? Что ты на меня так смотришь? Что я сейчас говорил?..

    -- Не могу знать, ваше величество! О Федоре Кузьмиче...

    -- Вздор! А ты зачем слушаешь? Дурак! Ступай вон, позови Тарасова.

    Всю ночь бредил, стонал и метался. Спрашивал о Софье, как о живой, и о князе Валерьяне Михайловиче Голицыне,-- скоро ли приедет?

    государыня, улыбался ей молча, брал ее руку в свои, целовал, клал себе на голову или на сердце.

    -- Устали? Отчего не гуляете?-- сказал однажды в два часа ночи: должно быть, дни и ночи для него уже спутались.

    Иногда складывал руки и молился шепотом.

    Утром, во вторник, 17 ноября, доктора ставили ему на затылок мушку. Он кричал; потом уже не мор кричать и только стонал однообразным, бесконечным стоном:

    -- Ох-ох-ох-ох!

    Государыня не узнавала голоса его: что-то было в этом стоне ужасное, похожее на вой собаки. Заткнула уши, бросилась вон из комнаты. Но и сквозь стены слышала. Выбежала в сад.

    Было ясное утро; лучезарное солнце, голубое небо, голубое море с белым парусом; тишина, прозрачность и звонкость хрустальная. Она смотрела на все с удивлением. Между этим ясным утром и тем воющим, лающим стоном противоречие было нестерпимое. Подняла глаза к небу, вспомнила: "просите и дастся вам". -- "Ну, вот прошу, прошу, прошу! Сделай, сделай, сделай!" -- как будто не молилась, а приказывала.

    Вернулась в комнаты. Стон затих. В приемной Виллие говорил что-то дежурным лекарям, Тарасову и Добберту. Подошла и прислушалась:

    -- Кажется, мушка действует; смотрите же, чтоб не сорвал, как намедни горчичники. А если надо будет, в крайнем случае...

    Кончил шепотом. Она не расслышала, но поняла. "Руки ему свяжут, что ли, как сумасшедшему? Нет, нет, лучше я сама"...

    Вошла в кабинет. Лицо у него было как у ребенка, которого обидели, и который только что перестал плакать. Узнал ее и как всегда улыбнулся ей.

    -- Est-ce que cela ne vous fatiguera pas, chère amie? {Вас это не утомит, мой друг? (франц.).}

    Шторы на окнах были спущены. Он взглянул на них и сказал:

    -- Подымите шторы.

    Подняли. Солнце залило комнату.

    -- Какая погода!-- сказал он громко, внятно, почти обыкновенным своим голосом.

    Хотел поднять руку к затылку. Она удержала ее.

    -- Что это?-- спросил он. -- Отчего так больно?

    -- Вам поставили мушку, чтоб кровь оттянуть.

    Опять поднял руку, она опять удержала,-- и так много раз. Умоляла, ласкала, боролась; и в этом нежном насилии было что-то давнее-давнее, напоминавшее первые ласки любви:

    Амуру вздумалось Психею,

    Увидел Егорыча и тоже улыбнулся ему:

    -- Что, брат, устал? Поди, отдохни.

    -- Ничего, ваше величество, только бы вам полегче...

    -- Мне лучше, разве не видишь?

    -- Слава тебе, Господи!-- перекрестился Егорыч. -- Вываливается, здоров будет!-- шепнул он государыне с такою верою, что и она вдруг поверила.

    "Сделай, сделай, сделай!" -- молилась и уже знала, что сделал,-- чудо совершилось.

    "Дорогая матушка,-- писала в тот день императрице Марии Федоровне,-- сегодня, да будет воздано за то тысячи благодарностей Всевышнему,-- наступило улучшение явное. О Боже мой, какие минуты я пережила! Могу себе представить и ваше беспокойство. Вы получаете бюллетень; следовательно, должны знать, что было с нами вчера и еще сегодня ночью. Но нынче сам Виллие говорит, что состояние больного удовлетворительно. Я едва помню себя и больше ничего не могу вам сказать. Молитесь с нами"...

    В 5 часов вечера сидела у него на постели и держала руку его в своей; рука его опять пылала: жар усилился. Он забывался и говорил с трудом:

    -- Ne pourrait-on pas, dites moi um peu... {Не могут ли, скажите мне... (франц.).} -- начинал и не кончал; потом -- по-русски:-- Дайте мне...

    Пробовали давать чаю, лимонаду, мороженого, но по глазам его видели, что все не то. Наконец подозвал Волконского.

    -- Сделай мне...

    -- Что прикажете сделать, ваше величество? Государь посмотрел на него и сказал:

    -- Полосканье.

    Волконский начал делать, хотя знал, что государю уже нельзя полоскать рта от слабости. Он, впрочем, опять забылся.

    Еще несколько раз начинал:

    -- Ne pourrait-on pas?.. Il faudrait... { Не могут ли?.. Надо... (франц.).}

    Наконец прибавил чуть слышно:

    -- Renvoyer tout le monde. {Удалите всех (франц.).}

    Но никого не было в комнате, кроме государыни и Волконского, который стоял в углу, так что больной не мог его видеть.

    -- О, пожалуйста, пожалуйста!.. -- повторял он с мольбою, как будто не хотели сделать того, о чем он просил.

    -- Я хочу спать.

    Это были последние слова его, которые она слышала.

    Он лежал высоко на подушках, почти сидел; когда сказал: "я хочу спать",-- опустил голову и закрыл глаза, попробовал сложить руки, как для молитвы, но уже не мог: руки упали на одеяло, бессильные. Улыбнулся, как тогда, в начале болезни, когда она еще не понимала, что значит эта улыбка,-- теперь поняла. Лицо тихое, светлое и такое прекрасное, каким она никогда не видела его. "Ангел, которого мучают,-- подумала. -- И как я сделаю, чтоб его еще больше любить, когда..." Хотела подумать: "когда он будет здоров",-- и вдруг поняла, только теперь, за всю болезнь, в первый раз поняла, что не будет здоров, что это -- смерть.

    Он открыл глаза и посмотрел на нее. Она увидела, что он хочет ей что-то сказать, и наклонилась.

    -- Не страшно, Lise, не страшно... -- прошептал так тихо, что она не расслышала: хотел сказать: "не страшно впасть в руки Бога живаго", но, взглянув на нее, понял, что говорить не надо,-- она уже знает все.

    В это время в приемной Волконский шептался с Дибичем.

    -- Положение мое, князь, весьма затруднительно: мне, как начальнику штаба, необходимо знать, к кому относиться в случае кончины его величества,-- говорил Дибич.

    -- Я полагаю, к государю наследнику, Константину Павловичу,-- ответил Волконский.

    Об отречении Константина оба ничего не знали, но и у них, как у всех, при этом имени, мелькало сомнение.

    -- Да, к Константину Павловичу,-- продолжал Дибич:-- однако, последняя воля его величества нам неизвестна.

    -- О чем же вы раньше думали?-- проговорил Волконский с нетерпением.

    -- Позвольте вам напомнить, князь, что я неоднократно о сем имел честь докладывать вашему сиятельству,-- возразил Дибич тоже с нетерпением.

    -- Отчего же мне докладывали, а сами не делали?

    -- Я полагал, что неприлично...

    -- И хотели, чтобы я за вас неприличие сделал? Стояли друг против друга, как два петуха, готовые к бою. Волконский смотрел на него свысока, потому что иначе не мог: голова Дибича приходилась едва по плечо собеседнику; карапузик маленький, толстенький, с большой головой и кривыми ножками; когда маршировал в строю, должен был бегать вприпрыжку; движения кособокие, неуклюжие, ползучие, как у краба; вид заспанный, неряшливый; на сюртуке вечно какой-нибудь пух или перышко; рыжие волосы взъерошены; лицо налитое, красное: уверяли, будто бы пьет. Но наружность его была обманчива: неутомимо-деятелен, горяч, кипуч, вспыльчив до самозабвения (недаром впоследствии, в турецком походе, солдаты прозвали его: "самовар-паша") и, вместе с тем, хладнокровен, тонок, умен, проницателен. Государю потакал во всем, а тот почти боялся его. "Дибичу пальца в рот не клади",-- говаривал.

    Дибич и Волконский друг друга ненавидели. Один -- русский князь, вельможа с головы до ног; другой -- прощелыга, выскочка, сын бедного капрала из Прусской Силезии, пришедший в Россию чуть не пешком, с котомкой за плечами. Дибич называл князя "старой калошей", а тот его -- "Аракчеевской тварью, порождением ехидниным". Но как ни презирал он Дибича, а втайне чувствовал, что не ему, русскому князю, а этому немецкому выскочке принадлежит будущее.

    -- Чего же вы от меня желаете, ваше превосходительство?-- проговорил, наконец, Волконский, едва сдерживаясь.

    -- Не будете ли так добры, князь, доложить ее величеству?

    -- Ну, нет, слуга покорный! Сами извольте докладывать...

    Стальные глазки Дибича сверкнули злобою, лицо вспыхнуло, "самовар" закипел.

    Но видно ошибся... Честь имею кланяться!

    -- Погодите,-- остановил его Волконский,-- хотите, сделаем так: вместе войдем, и вы при мне доложите ее величеству?

    Дибич согласился. Вошли в кабинет. Больной лежал в забытьи. Государыня стояла на коленях, опустив голову на край постели и закрыв лицо руками. Когда вошли, обернулась и встала: по лицам их увидела, что хотят ей что-то сказать, и подошла к ним.

    Дибич заговорил, но она долго не могла понять.

    -- Бог один может помочь и спасти государя; однако же, спокойствие и безопасность России требуют, чтобы, на всякий случай, приняты были надлежащие меры. Прошу ваше величество сказать мне, к кому, в случае несчастья, должно будет относиться?..

    Поняла, наконец, и почувствовала такое оскорбление, что хотелось закричать, затопать ногами, выгнать, вытолкать его из комнаты: казалось, что он снимает с государя мерку гроба заживо.

    -- Разумеется, к наследнику Константину Павловичу,-- проговорила, едва сознавая, что говорит, только бы от него отделаться. При имени Константина ей что-то смутно вспомнилось, но не могла теперь думать об этом.

    -- Слушаю-с, ваше величество,-- сказал Дибич и хотел еще что-то прибавить, но она остановила его:

    -- Прошу вас, оставьте меня...

    И отошла к постели больного. А Дибич все еще стоял, как будто ждал чего-то; смотрел на государя, и ему казалось, что тот на него тоже смотрит. "Не спросить ли?" -- подумал, но махнул рукою и вышел из комнаты.

    Пятую ночь никто во дворце не ложился. Виллие был болен от усталости; Волконскому несколько раз делалось дурно; Егорыч едва на ногах держался. Одна государыня казалась бодрою; всегда больная, слабая, теперь была сильнее всех.

    В окнах светлело, в окнах темнело; огни зажигались, огни потухали -- но для нее уже не было времени.

    Больной всегда чувствовал ее присутствие; говорить уже не мог, только шевелил губами беззвучно, и она тотчас понимала, чего он хочет: клала ему руку на сердце, на голову и целыми часами держала так. Однажды почувствовала на щеке своей два слабых движения губ: то был его последний поцелуй.

    В другой раз, увидев Волконского, он улыбнулся ему; а когда тот стал целовать ему руки,-- сделал знак глазами: не надо целовать руки.

    С минуты на минуту ждали конца. 18 ноября, в среду утром, начались опять судороги в лице. Дышал так тяжело и хрипло, что слышно было из соседней комнаты. Лицо помертвело, кончик носа заострился, глаза ввалились и заткались паутиною смертною. Думали -- конец. Позвали священника читать отходную. Но судороги мало-помалу затихли. Часы пробили 9. Он перевел на них глаза, и взор был полон жизни; потом взглянул на дежурного гоф-медика Добберта, которого не привык видеть у себя в комнате, и долго смотрел на него с удивлением, как будто хотел спросить, зачем он здесь.

    И вдруг опять начали надеяться. Чтобы не умер от истощения, так как давно уже глотать не мог,-- поставили два клистира из бульона, сваренного на смоленской крупе.

    Но недолго надеялись: в тот же день, около полуночи, началась агония.

    Государыня держала голову его в руках своих, иногда мочила пальцы в холодной воде и проводила ими внутри воспаленных губ его, чтоб освежить их. Он сосал пальцы ее, и она улыбалась ему, как мать ребенку, которого кормят.

    Агония длилась всю ночь до утра. Утро в четверг, 19-го ноября, было пасмурное. Во всех церквах служились молебны об исцелении государя. На площади перед дворцом толпился народ.

    Умирающий был в полном сознании; часто открывал глаза и смотрел то на распятие в золотом медальоне, висевшее на стене, благословение отца, то на государыню. Дыхание становилось все реже и реже, и с каждым разом слабее, короче; несколько раз совсем останавливалось и потом опять начиналось; наконец в последний раз вдохнул в себя воздух и уже не выдохнул.

    Виллие пощупал пульс и молча взглянул на государыню. Она перекрестилась. Было 10 ч. 47 м. утра.

    подвязала покойнику нижнюю челюсть, перекрестила его и поцеловала в лоб, как всегда делала на ночь; еще раз поклонилась в ноги, вышла из комнаты.

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7
    Часть 2: 1 2 3 4 5
    Часть 3: 1 2 3 4 5 6
    Часть 4: 1 2 3 4 5
    Часть 5: 1 2 3 4 5 6
    Часть 6: 1 2 3 4 5