• Приглашаем посетить наш сайт
    Пушкин (pushkin-lit.ru)
  • Кальвин.
    Часть II. Жизнь Кальвина. Главы 21-30

    21

    Что происходит в Женеве за три года отсутствия Кальвина, видно лучше всего из посланий Женевского Магистрата к Страсбургскому (1540): «Бедствием для нас величайшим был уход наших двух проповедников (Фареля и Кальвина), потому что с того дня, как они ушли, мы уже ничего не видим, кроме междоусобий, предательств, убийств и разрушения всего гражданского порядка… Вот почему мы горячо желаем загладить нашу вину перед Кальвином… Если он только вернется к нам, мы возблагодарим Бога за то, что Он снова вывел нас из тьмы в свой чудный свет». «Именем Божиим умоляет вас (Городской Совет Страсбурга) весь Женевский народ и Магистрат вернуть им Кальвина… В руки ваши предаем мы дело нашего спасения». [239]

    Очень скоро становится ясным для всех в Женеве, что враги евангельской веры и Кальвина – враги отечества, государственные изменники. Слишком очевидны были происки их, чтобы предать только что завоеванную свободу Республики бывшим насильникам, герцогу Савойскому и Женевскому епископу, Пьеру де ла Бом (Beaume). Тайные переговоры ведутся и с Берном, и уже войска его захватывают Женевские земли. Только в последнюю минуту народ опоминается и восстает на предательскую власть правителей. Жалкая гибель постигает тех самых четырех Синдиков, которые были главными виновниками изгнания Кальвина: один из них, осужденный на смерть, выскочив из окна, чтобы спастись, сломал себе шею; другой казнен на плахе, а двое остальных бежали и осуждены заглазно на смерть. [240]

    17 июня 1540 года женевские пастыри предлагают общему народному собранию «все восстановить так, как было за четыре года назад (при Кальвине), потому что Женева в те дни была могущественна, всеми уважаема, и Церковь ее служила образцом для всех „Церквей“. Но народ, чувствуя, что тогдашнее величие Республики создано было не им, а Кальвином, постановляет огромным большинством голосов на общем народном собрании 20 октября 1540 года: „Ради умножения и проповедания Слова Божия послать в Страсбург за мэтром Иоганном Кальвином, мужем ученейшим, дабы снова сделать его нашим проповедником“. [241]

    Только что Кальвин узнает об этом, как пишет Фарелю: «При одной мысли о возвращении в Женеву я весь содрогаюсь от ужаса… Чем больше я думаю, тем яснее вижу, из какой бездны извлек меня Господь». [242]

    Две равносильные воли борются в Кальвине: одна – к созерцанию, к недвижности; другая – к движению, к действию, и он изнемогает в этой борьбе. Целых полтора года будет длиться его «удивительная нерешительность». [243]

    В первых же письмах в Женеву из Страсбурга, от октября 1538 года, он обращается к «последним верным остаткам разрушенной Женевской Церкви – возлюбленным братьям своим во Христе». «Нет, люди не могут расторгнуть нашего союза, потому что сам Бог соединил меня с вами». [244] Это еще до приглашения вернуться в Женеву; но уже и после него: «Церкви Женевской я никогда не покину, потому что она мне дороже, чем жизнь». «Лучше я готов сто раз умереть, чем ее покинуть». [245] Это одна воля, а вот и другая: «Все еще зияет перед моими глазами та бездна, в которую я должен был бы (там, в Женеве) упасть и из которой выйти не мог бы. Я и здесь (в Страсбурге) несу мой крест, но все же не падаю под ним, раздавленный». «Все еще нет для меня на земле места страшнее, чем Женева, не потому, чтобы я ненавидел ее, а потому, что знаю, что ничего для нее сделать не могу». Любит ее только издали, а вблизи ненавидит: «Я для них (женевцев) невыносим, и они – для меня». [246] «Лучше сто смертей, чем этот крест, на котором я каждый день истекал бы кровью из тысяч ран!» «Снова в Женеву?.. Отчего бы не прямо на крест? Лучше сразу умереть, чем быть медленно замученным до смерти в этом застенке». [247] А все-таки тайная сила влечет его на крест: «Чем больше я ужасаюсь этого бремени, тем больше подозреваю себя в какой-то вине».

    Но Женева настаивает: «Так как весь народ наш горячо желает вашего возвращения… то мы сделаем все, чтобы вас удовольствовать». [249] 21 сентября 1540 года Женевский Магистрат поручает одному из именитейших граждан Республики, месьеру Ами Перрэну (Ami Perrin), «изыскать средства для возвращения мэтра Кальвина». Берн, Базель и Цюрих присоединяют ходатайства свои к мольбам Женевы. В Страсбурге, Франкфурте, Вормсе – всюду преследуют Кальвина послы из Женевы. [250]

    «Камень, отвергнутый строителями, делается главою угла, – пишет ему женевский проповедник, Иаков Бернард. – Возвращайся же к нам, досточтимый отец во Христе. Ты наш; сам Бог даровал нам тебя. Все мы зовем тебя, плача и стеная. Не медли же! Ты здесь увидишь милостью Божьей обновленный народ… Помоги Церкви твоей, да не взыщет Господь от руки твоей нашей крови!» [251]

    В эти дни и Фарель убеждает Кальвина вернуться в Женеву, с такими же угрозами и заклятьями, с какими три года назад убеждал его остаться в Женеве. «Ты меня напугал своими угрозами, – отвечает Кальвин. – Ты знаешь, что я страшился этого зова, но не бежал от него… Зачем же ты нападаешь на меня с таким ожесточением, как будто я тебе уже не друг?» [252]

    В Вормсе, где настигают его послы из Женевы, он спрашивает совета у друзей. Но речь его дважды прерывается слезами так, что он вынужден убегать из комнаты. «В искренности моей не могли они усомниться, потому что я больше плакал, чем говорил… слезы текли из глаз моих скорее, чем слова из уст». Плачут и послы, думая, что всякая надежда потеряна. [253]

    Все еще старается он отложить последнее решение. «Я не могу покинуть мое призвание в Страсбурге без согласия тех, кому Господь дал власть над этим городом». [254] Только тогда, когда уже чувствует, что нельзя больше откладывать, он пишет Фарелю: «Если бы я мог выбирать, то предпочел бы все возвращению в Женеву. Но помня, что я не принадлежу себе, приношу я сердце мое сокрушенное Господу в жертву». [255]

    22

    Кажется, все колебания кончены. Нет, продолжаются до самых ворот Женевы. «К пастве, от которой я был оторван, возвращался я в великой печали, в страхе и в трепете… ибо, хотя я готов был отдать жизнь мою за Женевскую Церковь, но все еще тайная робость нашептывала мне, чтобы я не брал на себя бремени, которого не в силах буду вынести». [256]

    Но где-то, когда-то, если не сейчас, то, вероятно, очень скоро по приезде в Женеву, кончится для него эта «удивительная нерешительность», и должен будет совершиться в нем тот переворот, который возвещается в первом, на земле сказанном слове Господнем: «Обратитесь» (Straphête); ветхого, а может быть, и всякого человека должен будет Кальвин совлечься – страшно обнажиться от всего человеческого, чтобы сделаться голым железом меча или заступа в руке Господней, и чтобы ей отдаться, с одной-единственной мыслью: «Делай со мною что хочешь!»

    капле, – не для того, чтобы сказать и не сделать, начать и не кончить, – нет, скажет и сделает все до конца, чтобы исполнилась, наконец, эта молитва:

    Да приидет Царствие Твое!

    «Богом укрощенный, будет неукротим людьми; робкий до того, что трижды скажет, умирая: „Верьте мне, что я, по моей природе, очень робок“, – будет так бесстрашен, что сломает все преграды». [257]

    «Не подобен ли этот человек головне, извлеченной из пламени?» – скажет Бэза словами Писания об умирающем Кальвине. [258] «Бог твой, Израиль, есть огнь поедающий». «Огнь неугасимый» запылает в Кальвине, но какой – Божеский или диавольский, – в этом весь вопрос – не для самого Кальвина, конечно, а для тех, кто будет вместе с ним гореть в этом огне.

    23

    Утром 13 сентября 1541 года Кальвин, в сопровождении почетного глашатая и всего Женевского Магистрата, въезжает на коне в те самые Корнавенские ворота, из которых, три года назад, выехал изгнанником. [259]

    С тихим, точно погребальным, торжеством встречает его народ.

    Скоро я приду к вам. и испытаю не слова возгордившихся, а силу… Чего вы хотите? С железом ли мне придти к вам или с любовью и духом кротости? (1 Коринф, 4:19–21).

    Эти слова ап. Павла вспомнились, может быть, многим женевцам в тот день. Знали все, что Кальвин пришел к ним «с железом», знали, что он будет лечить их по Гиппократову жестокому правилу – сначала лекарством, потом железом и, наконец, огнем.

    В следующее по приезде воскресенье взошел он на кафедру в соборе Св. Петра, где тысячная толпа, затаив дыхание, ждала, что он скажет, как обличит врагов своих. Но после краткой молитвы начал он толковать Писание с того самого места, на котором остановился три года назад, как будто начатую речь не на три года, а на три минуты прервал. [260]

    Точно так же продолжал он и все дело свое с того самого места, на котором прервал его три года назад. «Я должен быть уверен, что речь идет не только о возвращении одного проповедника, но о восстановлении всей разрушенной Женевской Церкви», – эти слова его, сказанные послам из Женевы в ответ на приглашение вернуться туда, должны были вспомниться членам Большого и Малого Совета, когда Кальвин вошел к ним с ходатайством о том, чтобы немедленно было приступлено к «Церковному Законодательству» (Ordonnances Ecclésiastiques). [261] Дело Церкви, разрушенное в 1538 году, восстановляется в 1541 году.

    20 ноября в общем народном собрании Церковное Законодательство утверждено единогласно. В тот же день на всех женевских площадях и улицах затрубила, как на бранном поле, труба; перекликнулись протяжно-призывными, гулким эхом повторенными кликами, как в подоблачных альпийских долинах, пастушьи рога, и загудел, заревел большой колокол Св. Петра, чей долго молчавший медный язык в этот великий день заговорил опять; благовест его слышен был будто бы до другого берега Лемана и до самого подножия Салевских Альп. А на Молардской площади (Molard), где волновалось густо черневшее море голов, – в наступившей вдруг тишине, зычным голосом глашатая провозглашено было Царство Божие в городе Женеве: «Именем Бога Всемогущего! Так как сохранение Св. Евангелия Господа нашего, Иисуса Христа, во всей чистоте есть величайшее из всех человеческих дел… то мы, Синдики, Малый и Большой Совет города Женевы, постановили: в городе нашем ввести правление, согласное с Евангелием Господа нашего, Иисуса Христа». [262]

    Вот когда Кальвин понял, что его изгнание было не случаем, а Промыслом; понял снова, для чего Бог тогда «наложил на него сильную руку свою». Дело, начатое в 1541 году, будет им кончено через двадцать три года, когда провозгласит он, умирая, Царство Божие: «Нет на земле власти иной, кроме установленной Богом, Царем царствующих и Господом господствующих!»

    24

    После Ветхозаветной Теократии, здесь, в Женеве, снова является впервые не святой человек, а Святой Народ; целью государства и Церкви становится снова не личная, а общая святость; избранному народу снова говорит Бог Израиля: «Будете святы, потому что Я свят».

    Вы – род избранный, царственное священство, народ святой (1 Петра, 2:9), —

    говорит женевским гражданам устами Кальвина тот же Бог. [264]

    Там, в Мюнстере, совершается огненное, бурное, а здесь, в Женеве, тихое, почти незаметное превращение Истории в Апокалипсис, времени в вечность; там воспламенение, а здесь оледенение. В Кальвиновом зодчестве Царства Божия все почти так же геометрически ясно, прозрачно и правильно, как в ледяных кристаллах.

    Две пирамиды – одна, острием вниз, другая – вверх; две власти – одна у всех, другая у немногих: Демократия и Аристократия. Слишком неустойчивую, потому что обращенную острием вниз, пирамиду народовластия Кальвин, перевертывая, ставит в положение наиболее устойчивое – острием вверх; демократию приносит в жертву сначала аристократии, а потом – Теократии.

    Вся церковно-государственная власть в Женеве будет принадлежать трем Советам: Малому – из двадцати четырех членов, Среднему – из шестидесяти, и Большому – из двухсот. Общему народному Собранию не может быть предложено ничего, что не было бы постановлено в Большом Совете; Большому – ничего, что не было бы постановлено в Среднем, а Среднему – ничего, что не было бы постановлено в Малом. [265] Так власть народа – всех – постепенно сосредоточивается сначала в руках у немногих, а потом – у Одного – Царя-Священника – самого Кальвина, и, наконец, у самого Бога; так пирамида власти, суживаясь, заостряется в одну точку, соединяющую небо с землей, – первую точку Царства Божия – Теократии. Это и значит: «Нет на земле власти иной, кроме установленной Богом».

    Мне дана всякая власть на небе и на земле (Матфей, 28:18).

    Кальвин соединяет или хотел бы соединить государство с Церковью. Но знает ли он, что они соединиться не могут: тает государство в Церкви, как лед в огне, а Церковь гаснет в государстве, как огонь в воде. Может быть, Кальвин это знает, но не хочет знать, потому что никакой опыт Царства Божья на земле, в Истории, не был бы без этого возможен.

    Движущая ось всего государственно-церковного правления в Женеве, а вместе с тем и связующее между государством и Церковью звено – Консистория, где присутствуют шесть лиц духовных, «Проповедников», и двенадцать – полудуховных, полусветских, – Старейших (Seniores), чья присяга гласит: «Клянусь наблюдать за всеми соблазнами и противиться всякому идолопоклонству (почитанию икон), кощунству, распутству и всему, что препятствует Реформе, – Преобразованию (Церкви и государства) по Евангелию. Если я узнаю о чем-либо заслуживающем доноса в Консисторию, то клянусь доносить, исполняя мой долг без гнева и милости». [266] Видно по этой присяге, что государственно-церковная должность Старейших уже совпадает с должностью будущих Соглядатаев, Сыщиков.

    Главное для Кальвина – «прекрасный порядок» (bel ordre) – геометрическая правильность ледяных кристаллов – «Дисциплина» в государстве и в Церкви. «Будем только бороться за святую власть дисциплины (pugnemus pro sacra potestate disciplinae), и сам Господь истребит дыханием уст своих всех наших врагов». [267] Но Кальвин хочет быть терпеливым и кротким: «Если другие не делают, чего мы хотим, то будем делать сами, что можем». «Все (в правлении) да будет умеренно, чтобы никто не был обижен». – «Будем остерегаться, как бы нам не сделать дисциплину пыткой, а себя – палачом». – «Дисциплина должна быть отеческой, кротко наказующей непослушного сына лозой». – «Наказуемый не должен быть угнетаем чрезмерной печалью, чтобы лекарство не сделалось ядом, – учит Кальвин и напоминает слова св. Киприана: „Долготерпение и милосердие наше готово принять всех, кто к нам приходит. Мы желаем, чтобы все вернулись в лоно Церкви… Я, может быть, сам грешу, слишком легко прощая чужие грехи. Я обнимаю с любовью всех приходящих ко мне с покаянием“. Вот так мягко стелет Кальвин, но жестко будет спать.

    «Власть меча» (potestas gladii) принадлежит государству; Церковь никого не казнит: высшая кара в ней – лишение Евхаристии, потому что «Церковь от крови отвращается (Ecclesia abhorret a sanguine)». [269]

    Милует Церковь – государство казнит. Так было в Св. Инквизиции Римской Церкви; точно так же будет и в Инквизиции Женевской Церкви, и даже здесь будет совершеннее, неумолимее, чем там.

    25

    Государство, сделавшись Церковью, становится для каждого гражданина как бы духовником, которому совесть духовного сына открыта, так что область уязвимости ее бесконечно расширяется. Самое тайное, внутреннее, некогда от государственного насилья свободное, становится внешним, явным и от насилья беззащитным.

    Город кишит бесчисленным множеством сыщиков – так называемых «Стражников», чье око, подобно Всевидящему Оку, проникает всюду; стены домов для него прозрачны, как стекло. [270] Судятся не только дела, но и мысли и чувства. Всякая, хотя бы самая тайная, попытка восстать на Царство Божие – Теократию – подвергается как государственная измена лютейшим карам закона—мечу и огню. [271]

    – то, что весь народ под это иго вольно идет, потому что ни о каком насилье не может быть и речи, по крайней мере в начале Кальвинова действия. Две тысячи граждан, созванных 20 ноября 1541 года в соборе Св. Петра, чтобы утвердить Церковное Законодательство, статью за статьей, слишком хорошо знали, о чем идет речь. После каждой статьи, прочитанной с кафедры, задавался вопрос, не хочет ли кто-нибудь возразить, и только молчание всех считалось знаком согласия. [272]

    Трудно людям наших дней поверить в такие случаи, как эти: именитый купец, осужденный за прелюбодеяние на смерть, уже взойдя на плаху, благодарил Бога за то, что будет казнен, «по суровым, но нелицеприятным законам своего отечества». А в 1545 году, в дни страшной чумы, колдун и ведьма, муж и жена, приговоренные к сожжению за то, что «сеяли в народе чуму», радостно идут на костер. Благодарят и эти двое Бога и Кальвина за то, что «будут, может быть, избавлены временной смертью от вечной». [273]

    Тем же чувством проникнут и весь женевский народ, что видно по такому, для нас тоже невероятному, случаю: один гражданин, приговоренный за прелюбодеяние к плетям, обжаловал этот приговор в Малом Совете, а Совет Двухсот – собрание более народное – не только не отменил приговора, но и осудил виновного на смерть.

    Вольно люди идут под ярмо, а когда, почувствовав невыносимую тяжесть его, опомнятся, – будет поздно: в воздухе, из которого выкачали весь кислород, задохнутся медленно, как в «пробковой комнате».

    Будет весь женевский народ Шильонским Узником, а теократия Кальвина – черной подземной тюрьмой в небесной лазури Лемана.

    В строящемся Граде Божьем камни – люди, а молот каменотеса, Кальвина – лишение Евхаристии.

    Винт на страшном орудии пытки, «испанском сапоге», завинчивается так, что выступает кровавая, красная на сером железе роса, и ломаные кости хрустят: этот винт – страшно сказать – Евхаристия.

    – Царство Божие или застенок? И то и другое вместе в чудовищном смешении.

    26

    Кальвин среди женевских Вольнодумцев – Либертинцев – Гулливер среди Лиллипутов: это ложное впечатление зависит от того, что почти все исторические свидетельства о Либертинцах идут от их злейших врагов и невежественных доносчиков.

    Кто такие Либертинцы? Сами они себя называют «Людьми Духа» (Spirituali), так же как Нищие Братья св. Франциска Ассизского в XIII–XIV веке. «Есть только Дух Божий единый, Творец и тварь вместе», – учат они. «Вот почему добро от зла, вечное от временного, Бог от диавола неразличимы». Вывод отсюда тот же, что у Гностиков: «Безграничная свобода Людей Духа»; «все позволено». [275]

    Но главная сила их – не в богословском умозрении, а в политическом действии. Лучше всего определяется оно их боевым кличем: «Свобода!»

    «слишком ранние предтечи слишком медленной весны», – люди XVIII века в XVI-м; не сравнительно безвредные атеисты, безбожники, а гораздо более опасные «антитеисты», «богопротивники».

    Длящаяся четырнадцать лет (1541–1555) борьба Либертинцев с Кальвином есть не что иное, как борьба за будущий мир – двух духов – Возрождения и Реформации. [276]

    Начал борьбу Пьер Амо (Ameaux), член Малого Совета, именитый гражданин, фабрикант игральных карт и содержатель тайных игорных притонов. Жена его, одна из первых благовестниц «свободной любви», посажена в тюрьму, на цепь. [277]

    «Звука непристойного не смеют произвести великолепные господа Магистрата, не посоветовавшись с мэтром Кальвином. А кто он такой? Былой Пикардиец, мечтающий сделаться Женевским Папой!» [278]

    Эти насмешки – только булавочные уколы, но такие ядовитые, что Кальвин вспомнит о них, умирая.

    В 1542 году, после долгого заключения в тюрьме и лютых пыток, Пьер Амо «покаялся». Босоногого, в одной рубашке, с горящей восковой свечой в руке, водили его по улицам и площадям Женевы, и на каждой из них, стоя на коленях, «громким и внятным голосом каялся он в том, что оскорбил Господа Бога и господина Кальвина». [279]

    «трагикомический Цезарь» (Caesar comicus et tragicus), no слову Кальвина. [280]

    Дочь богатого суконщика, Франсуа Фавра (Favre), отца либертинского Символа Веры, поседелого и ожесточенного в пороках, – жена Перрена – помесь леди Макбет с Виндзорской проказницей. «Есть такие чертовки (diablesses), которые могли бы соблазнить и Ангелов и весь порядок Божий разрушить», – говорит о ней Кальвин. [281] Эта «Пентезилая», «сверхъестественная Фурия», осыпает судей своих, господ Магистрата, такой непристойной бранью, что они краснеют и затыкают уши, а она, не довольствуясь этим, кидается на них, чтобы выцарапать им глаза, так что приставы должны выносить ее на руках из судебной палаты.

    Скачет на коне, как Амазонка, по улицам – только искры летят из-под копыт. Однажды чуть не задавила Кальвина и, обернувшись, молча кинула на него такой презрительный взор, что как будто хлыстом по лицу ударила. Вспомнился ему, может быть, взор Этьенна де ла Форжа из огня костра – такой же удар хлыста по лицу. [283] «Зачем ты кланяешься этой собаке?» – говорит мэтр Фавр о Кальвине прохожему на улице и жалуется друзьям: «Кальвин измучил меня больше четырех епископов, которых я пережил!» [284]

    «дисциплину», вместе с властью Консистории. [285] 17 сентября произошло народное восстание, усмиренное как бы чудом Кальвина. Кинувшись в самую густую толпу мятежников и призывая Бога во свидетели, что пришел к ним для того, чтобы подставить грудь их мечам, он воскликнул: «Если хотите крови, то начинайте с меня!»

    Но толпа перед ним расступилась, и никто его пальцем не тронул: снова победила «магия». «Бог меня хранит доныне так, что и величайшие злодеи не смеют прикоснуться ко мне, как будто покушение на меня для них отцеубийство», – пишет Кальвин об этом восстании. [286]

    «сверхъестественной Фурией», осуждены на вечное изгнание. [287]

    27

    Первый мученик Либертинской свободы – Жак Грюэ (Gruet).

    27 июня 1547 года найдено прибитое к кафедре в соборе Св. Петра мятежное воззвание, угрожавшее смертью Кальвину и всем французским изгнанникам: «В стольких господах народ не нуждается… полно им тиранствовать… Суд над ними будет короток». [288] – «Он – великий лицемер, который требует себе поклонения, а Святейшего Отца нашего, Папу, лишает всякого достоинства», – говорит Грюэ о Кальвине. А в найденных потом бумагах его было сказано: «Есть опасность, чтобы в государстве, управляемом одним меланхоликом (un hommé melancholique), не началось народное восстание, которое будет стоить жизни тысячам граждан». «Я не думаю, чтобы сам Грюэ сочинил это воззвание, но так как оно его рукой подписано, то он будет предан суду, – решает Кальвин. – Он (Грюэ) был склонен проповедывать скорее ложные учения, нежели истинные… Он должен иметь сообщников, которых должен назвать», – гласит приговор.

    В доме Грюэ найдена на клочках бумаги черновая версия воззвания к «Самодержавному Народу» (le Peuple Souverain) против Дисциплины: «Все эти законы, как Божеские, так и человеческие, – только безумие, измышление человеческой прихоти». [290]

    В те же дни открыт был заговор не только против Кальвина, но и против Женевской Республики – тайные переговоры Либертинцев с герцогом Савойским – государственная измена. [291]

    молил палачей: «Убейте, убейте меня!» [292]

    26 июля он был обезглавлен на Шампельском поле (Champel), и голова его прибита над телом к позорному столбу. [293]

    Вечным проклятьем падает на голову Кальвина эта кровь первого мученика за свободу.

    слухи, будто бы Кальвин уже убит, и в Женеве происходит такое междоусобие, что «конец Республики неминуем».

    «Мы теперь должны бороться на жизнь и смерть», – пишет Кальвин накануне того дня, когда найдено воззвание Грюэ. [294] «Когда я проходил по улицам, на меня натравливали собак: „Куси! Куси!“ – и они хватали меня за полы, кусали мне ноги», – вспомнит Кальвин через много лет.

    «Кальвин – Каин! Каин – Кальвин!» – кричали ему на улицах маленькие дети. Вспомнит он и об этом, умирая.

    Казнью Грюэ не довольствуясь, он сжигает рукой палача мнимую еретическую книгу его – несколько жалких черновых листков, найденных в печке, в водосточной трубе и в мусорной куче. [296]

    28

    «Черная смерть», чума – вечная спутница Кальвина в Нойоне, в Париже, в Страсбурге и, наконец, здесь, в Женеве. После первых вспышек ее в 1542 году разразилась она с ужасающей силой, ранней весной 1543 года.

    Город точно вымер. Слышались издали зловещий колокольчик, тяжелое громыхание колес по камням мостовой, и прохожие разбегались в ужасе. Медленно проезжала черная, просмоленная телега, с кучей сваленных трупов и шевелившихся иногда под ними живых, которые везли за город, чтобы кинуть в общую яму. В черной маске сидел на телеге возница – так называемый «Ворон» (Corbeau). Скорченные, почерневшие тела валялись также на улицах.

    «Я боюсь, – пишет в эти дни Кальвин, – что очередь быть духовником у чумных скоро дойдет и до меня, потому что мы принадлежим каждому члену нашей паствы и не можем покинуть тех, кто больше всего нуждается в нас». – «Мэтр Кальвин да будет освобожден от очереди, потому что Церковь нуждается в нем», [297] – решает Совет.

    «Сеятели чумы» (Semeurs de peste) смазывают ночью ручки замков на дверях гноем чумных, думая, что сами будут охранены от заразы договором с диаволом и что, наследуя все имущество умерших, несметно разбогатеют. Самое страшное – то, что это делают они не холодно, а как бы опьяненные величием зла: все хотят разрушить, чтобы все приобрести. [298]

    Старый, почтенного вида поселянин пришел однажды к господам Синдикам и попросил ему отпустить, точно лекарства из аптеки, «чумной мази» на пятнадцать флоринов, а на допросе признался, что приходил к нему ночью какой-то «Веселый Человек», весь в черном, с низко надвинутой на лоб черной шляпой; когда же он пристальней вгляделся в него, тот сделался похож на черный труп зачумленного и обещал сделать его богатым, если только он предастся ему душой и телом; а потом принес ему блюдо червонцев. Этот «Веселый Человек» – может быть, не кто иной, как черный «Ворон» (Corbeau), возница в телеге чумных, или сам «Черный Француз», главный «Сеятель чумы» – Кальвин. «Трудно поверить, какие клеветы возводил на него в те дни Сатана, потому что его одного обвиняли во всем, что тогда происходило в Женеве», – вспоминает Бэза. [299]

    Запылали костры. Сожжено пятнадцать ведьм, а колдунов казнили «еще с большею строгостью» – должно быть, после несказанных пыток, четвертовали. Многие удавливались в тюрьмах, чтобы избегнуть этих пыток. Сожжен и врач с двумя помощниками из больницы чумных. Но как ни люты были казни, «сеяние чумы» продолжалось. Точно бесы вошли в людей и гнали их, как стадо Гадаринских свиней, в пропасть. Женщины кидались в колодцы и выбрасывались из окон, чтобы не умереть от чумы.

    Вот когда «Царство Божие» в Женеве сравнялось с «Царством Божиим» в Мюнстере.

    Но никогда еще Либертинцы и соблазненные ими люди не веселились так, как в эти страшные дни. Все питейные дома и притоны были полны, а церковь пуста.

    Есть упоение в бою,
    И бездны мрачной на краю,

    Средь грозных волн и бурной тьмы,
    И в аравийском урагане,
    И в дуновении чумы…
    Итак, – хвала тебе, Чума,

    Нас не смутит твое призванье!
    Бокалы пеним дружно мы,
    И девы-розы пьем дыханье, —
    Быть может… полное Чумы. 
    «Пир во время чумы»)

    Пляску смерти пляшут все. В загородном дому, в Бельриве (Bellerive), на свадьбе, ведет хоровод старый Синдик, Корн, неподкупный «Цензор нравов», председатель Консистории. Пляшут, подобрав полы черного плаща, толстый, красный, весь в поту, и Франсуаза Перрен, «сверхъестественная Фурия», пляшет вместе с ним. [301]

    В эти дни тяжело заболела после родов Иделетта, и маленький гробик Жана, выкидыша, выносят из дома Кальвина. [302]

    «человека, унесенного бесами». «Жил в те дни один поселянин в усадьбе близ Женевы, негодный человек, пьяница и богохульник, – вспоминает Кальвин. – После того как жена его и дети умерли от чумы, заболел и он и был уже так слаб, что пальцем не мог пошевелить. Но вдруг однажды ночью выскочил из постели. Мать и сиделка хотели его удержать, но он забился у них в руках и закричал, что погиб, потому что сделался добычей диавола. А когда они убеждали его молиться, отвечал:

    «Я не могу молиться, потому что принадлежу диаволу и столько же думаю о Боге, сколько о башмаке дырявом!» Через несколько дней опять лежал он в постели, а мать его сидела на пороге дома, в дверях. Было около семи часов вечера. Вдруг, выскочив из постели и перепрыгнув через голову матери, как будто поднятый сверхъестественной силой, он пустился бежать в поле так быстро, что казалось, та же сила, как вихрь, несла его через плетни и станы, поля и виноградники, пока, наконец, он не исчез где-то вдали, над самой кручей Роны, откуда мог упасть только в воду… А на следующее утро лодочники, посланные, чтобы отыскать тело его, ничего не нашли, кроме валявшейся на берегу шляпы».

    Кальвин, проповедуя в церкви, упомянул об этом случае как о «явном суде Божьем». Но, видя, что ему никто не верит, воскликнул: «Лучше бы мне двадцать раз умереть, чем видеть такие медные лбы, как у вас, безбожники!» [303]

    Слишком понятна молитва проклятых Богом «Сеятелей чумы»: «Если мы – дети не Бога, а диавола, то и будем служить нашему отцу! Бог не помог – помоги, Сатана; проклял нас Бог – благослови, Сатана!» Так же молится и вся огромная, «ужасным Приговором» (decretun horribile), по Кальвину, осужденная половина человечества.

    удивляясь лучезарному к судьбам людей спокойствию земли и неба, или Того, Кто на небе постановил «ужасный приговор» над землей.

    29

    В 1553 году открыт был опаснейший заговор Филиберта Бертелье (Philibert Berthelier), начальника Монетного двора, сына великого женевского патриота, сложившего голову на плахе за свободу и отечество. Весь женевский народ свято чтил в сыне память отца.

    Вырвать у Кальвина главное оружие – отлучение от Церкви – вот что хотят Либертинцы в деле Бертелье. Пользуясь тем, что в Малом Совете большинство членов – противники Кальвина, Бертелье, отлученный за вольнодумство от Церкви и лишенный Причастия, явившись в Совет, ходатайствует, чтобы ему позволено было причаститься, вопреки воле Кальвина и всей Консистории. [304] «Я – христианин, ничем не хуже, чем Кальвин!» – жалуется Бертелье Совету.

    В то же время Кальвин, собрав всех духовных лиц из Женевы и окрестностей, входит с ними в Малый Совет с ходатайством о недопущении отлученных к Причастию. «Кальвин с Консисторией хотят захватить всю государству принадлежащую власть!» – кричат в Совете Либертинцы, заглушая криком своим все голоса. «А некто, де Саллар (des Sallars), едва не заколол мэтра Кальвина кинжалом, так что присутствующие вынуждены были кинуться между ними, чтобы их разнять», – сказано в протоколе одного из таких же собраний, еще в 1551 году: видно по этому, чем могли бы они каждую минуту сделаться для Кальвина. [306]

    В эти дни Перрен был уверен, что одержит победу, потому что случится одно из двух: или Кальвин не подчинится Совету и будет осужден как мятежник; или подчинится, и власть Консистории, а значит, и самого Кальвина навсегда будет сломлена.

    Малый Совет, под председательством Ами Перрена, не слушая возражений Кальвина, постановил: «Если Бертелье чувствует себя чистым в совести своей и достойным Причастия, то пусть причащается». «Бог и святые Ангелы Его да будут мне свидетели, что лучше я сто раз пойду на смерть, чем предам такому поруганию Тело и Кровь Господню!» – отвечает Кальвин, в 1553 году теми же почти словами, как в 1538 году. «Лучше я умру, чем брошу святыни псам», – пишет он 25 октября 1553 года, почти накануне Серветовой казни. Но Совет, вопреки всем его увещаниям и угрозам, настаивает на своем решении.

    Ночью по городу разносится слух, что утром в соборе Св. Петра Либертинцы силой принудят Кальвина допустить их к Св. Причастию. Утром, в самом деле, собралась у Св. Петра огромная толпа, в которой можно было видеть Бертелье, с главными вождями Либертинцев, у самой Трапезы, а на скамьях Консистории – духовных сановников с такими спокойными и суровыми лицами, что видно было, как твердо решили они исполнить свой долг. [308]

    «Если кто-нибудь из отлученных приступит к Трапезе, я скорее дам себя убить, чем протяну руку мою, чтобы предать Святость Божию на поругание!» – воскликнул Кальвин и, медленно сойдя с кафедры, стал перед Трапезой. И вдруг наступила теперь, в 1553 году, такая же грозная тишина, как тогда в 1538 году. Бледный человек с изможденным лицом, живой мертвец, стоял перед Трапезой, и горящие глаза его искали Бертелье в толпе отлученных. Но тот, оробев, спрятался в толпе. «Все произошло так тихо и торжественно, как будто само Величество Божие присутствовало в доме своем», – вспоминает Бэза. [309]

    «Кальвин снова победил, но когда, в тот же день после полудня, взошел на кафедру Св. Петра, то возвестил пастве возможность своего второго вольного изгнания из Женевы: „Я не знаю, не есть ли это моя последняя проповедь в Женеве, не потому что я этого сам хотел, но потому, что не могу остаться у вас, если будут меня принуждать делать то, что против воли Божьей“. [310]

    Он грозит таким же уходом, как в 1538 году, но втайне знает, что уйти ему некуда, потому что слишком далеко зашел.

    30

    Как далеко зашел Кальвин, лучше всего видно по делу Сервета.

    Михаил Сервет родился в Вилланове, в Арагонии, в 1509 или 1511 году: значит, он – ровесник или почти ровесник Кальвина. Воспитывался в доминиканском монастыре, где был оскоплен, как это делали иногда с детьми, чтобы сохранить голоса их для церковного пения. Учился законоведению в Тулузском университете и медицине – в Парижском; изучает также философию, Св. Писание, Талмуд и астрологию.

    В 1534 году, в Париже, во время лютых гонений на протестантов, Кальвин предложил диспут Сервету, уже тогда подозреваемому в ереси. «Я сделаю все, что могу, чтобы его спасти (от ереси)… хотя и знаю, что в этом диспуте я подвергаю жизнь мою опасности», – пишет Кальвин накануне диспута. Сервет согласился прийти на него, но не пришел, может быть, испугавшись сыщиков Св. Инквизиции. [312]

    Сервет – не только великий теолог, но и великий естествоиспытатель. «Может быть, в истории всего человечества не найдется и десятка людей, одаренных таким научным ясновидением, как Сервет», – скажет Элизе Реклю (Elisée Reclus: «Michel Servet… un de ces hommes de divination scientifique, comme on en compte à peine dix ou douze dans 1'histoire de 1'humanité toute entiere»). [313] – для небесных тел, а Колумб – для тела земли. Гарвей (Нагvеу) через полвека, только докончил это великое открытие Сервета. «Тело человеческое есть величайшее из всех чудес (Духа), а кровообращение – одно из величайших чудес тела», – говорит он в книге своей «Восстановление христианства» («Christianismi Restitutio»), в той главе, которая посвящена Духу Святому. [314]

    Но иногда Сервет в теологии – такой же «искатель приключений», «авантюрист», каких много в XVI веке, от Иоанна Лейденского, «Царя Христа», в Мюнстере, до завоевателя Мексики, Кортеса, и второго открывателя Америки, Америго Веспуччи. Тот же демон приставлен и к нему, как к тем. Шалость, вечная детскость и безответственность—таковы свойства этого демона, который делает его «неудавшимся гением».

    В 1531 году печатает он в германском городке Гагенау (Hageneau) первую книгу свою «Об ошибках в учении Троицы» («De Trinitatis erroribus»). Грубыми кощунствами вызывает он возмущение даже таких свободных протестантских теологов, как Цвингли, Эколампадий, Буцер и Лютер. [315]

    «Восстановление христианства» («Christianismi Restitutio»), с такими же возмутительными кощунствами, как в той первой книге своей.

    В те же годы начинается самое темное и злое дело в жизни Кальвина – дело Сервета. Оно начинается тем, что нельзя назвать иначе как «доносом».

    26 февраля 1553 года французский изгнанник-протестант в Женеве, друг и ученик Кальвина, Гильом де Три (Тгуе), получил от него письмо Сервета и заметки, писанные его рукой на полях книги Кальвина «Восстановление христианства», с тем чтобы послать их в город Виенну, родственнику своему, правоверному католику Арнею (Аrnеу) для передачи вместе с доносом де Три в тамошнюю Святейшую Инквизицию. «Очень трудно мне было получить эти заметки от Кальвина не потому, чтобы он не желал прекратить столь гнусные богохульства, а потому, что он полагает, что с ересью должно бороться не мечом, а словом Божьим», – пишет Арнею де Три (J'ai eu grand peine à retirer ce que je vous envoie de Monsieur Calvin, non pas qu'il ne désire que de tels blasphèmes exécrables ne soient réprimes, mais parce qu'il lui semble que son devoir est, quant à lui qui n'a point de glaive de justice, de convaincre plutôt les hérésies par doctrine)». [316]

    Сколько бы протестанты от тех дней до наших ни оправдывали Кальвина, донос несомненен, потому что он не мог не сознавать, что делает, выдавая письма и заметки Сервета судьям Инквизиции. Это, впрочем, и сам Кальвин признает: « (доноса) вовсе не отрицаю». [317] «Если бы я… истребил его (Сервета) огнем небесным, то исполнил бы только мой долг, потому что не одна только маленькая Женевская Община вверена моему попечению, но и вся Церковь Вселенская». Кальвин забывает, что он сожжет Сервета не «небесным огнем», а земным. Но если дело идет о «славе Божьей» (Gloria Dei), то он не сомневается, что все позволено, – в том числе и донос.

    4 мая 1553 года, схваченный Великим Инквизитором Франции, доминикацем Матье Ори (Mathieu Ory), по доносу де Три и Кальвина, Сервет был посажен в тюрьму. [318] – не Михаил Сервет, а Михаил Вилланова, так как только под этим именем он и был известен во Франции. Но когда увидел, что в руках судей находятся собственноручные записки и письма его к Кальвину, то пал духом и решился бежать, пользуясь тем, что тюремный надзор за ним был так слаб, как будто сторожа хотели облегчить ему бегство, может быть, потому, что он был всеми любим как искуснейший врач и добрейшей души человек. Выманив у тюремного начальника ключ от садовой калитки, перелезая через стены, пробираясь, и, только чудом не сломав себе шею, сумел он убежать.

    Судьи, узнав об этом, постановили «сжечь на медленном огне» куклу его, вместе с пятью огромными томами книги его «Восстановление христианства». [319]

    Сервет решил бежать в Неаполь, чтобы сделаться там врачом среди многочисленных испанских соотечественников. Прямой путь в Неаполь шел для него вовсе не через Женеву, но месяца четыре он, прячась от сыщиков, блуждал по всей Франции, то приближался к Женеве, то удалялся от нее: так порхающий вокруг свечи мотылек хочет улететь от нее и не может. «Я не могу понять, какая сила, подобная роковому безумию, влекла его в Женеву», – удивляется Кальвин (Nescio quid dicam, nisi fatali vesania fuisse corruptum ut precipite jaceret). [320]

    239) Stähelin, I, 310.

    240) Henry, I, 385.

    241) Stähelin, I, 305.

    242) Benoit, 85.

    244) Stähelin, I, 284.

    245) Stähelin, I, 309; Henry, I, 393.

    246) Stähelin, I, 283, 31, 308.

    247) Benoit, 89.

    249) Hermanjard, VI, 331–332.

    250) Stähelin, I, 307, 312.

    251) см. сноску выше.

    252) Hermanjard, VII, 25.

    ähelin, I, 311.

    254) Moura et Louvet, 222.

    255) Henry, I, 397–398.

    256) Commentaires des Psaumes, 1859, Préface, p. IX.

    257) Doumergue, 12.

    ähelin, II, 470.

    259) Stähelin, I, 318; Henry, II, 18.

    260) Benoit, 92.

    261) Stähelin, I, 311; Henry, II, 109.

    262) Stickelberger, 95.

    264) Stähelin, I, 349, 347.

    265) см. сноску выше.

    266) Henry, II, 111–113; Stähelin, I, 338.

    267) Henry, II, 85.

    –101.

    269) Nicol. Eymricus, Directorium inquisitorum, III, 554; Bernard Gui, Practica inquisitionis haereticae pravitatis III, 144.

    270) Henry, II, 114; Stähelin, I, 337–338.

    271) Stähelin, I, 349, 336.

    272) см. сноску выше.

    ähelin, I, 351; Henry, II, 417.

    274) Stähelin, I, 351.

    275) Stähelin, I, 383–384.

    276) Benoit, 100.

    277) Moura et Louvet, 251; Benoit, 97.

    279) Benoit, 98; Moura et Louvet, 253.

    280) Henry, II, 430.

    281) Op., XXVII, 688, XXVIII, 284.

    282) Moura et Louvet, 254.

    284) Henry, II, 431.

    285) Stähelin, I, 398.

    286) Rud. Schwarz, Joh. Calvins Lebenswerk in seinen Briefen, I, 294; Henry, 435.

    287) Stähelin, I, 399.

    289) Henry, II, 439–440; M. Audin, Hist. de Calvin, 1873, p. 343.

    290) Stähelin, I, 399; Benoit, 100.

    291) Stähelin, I, 399.

    292) Henry, II, 443; Audin, 343.

    ähelin, I, 400; Moura et Louvet, 257.

    294) Stähelin, 399.

    295) Stähelin, I, 401; Henry, II, 447.

    296) Audin, 344.

    297) Stickelberger, 103–104.

    ähelin, I, 376; Doumergue, 112–113.

    299) Henry, II, 376.

    300) Stähelin, I, 376; Moura et Louvet, 247.

    301) Moura et Louvet, 249, 245–249.

    302) см. сноску выше.

    304) Stähelin, I, 418, Henry, III, 363.

    305) Stähelin, I, 419.

    306) Beza, V. C., ap. Henry, III, 361.

    307) Benoit, 104–105; Henry, III, 361.

    ähelin, II, 357–358.

    309) Stähelin, I, 426; Stickelberger, 118; Benoit, 104.

    310) Op., VIII, 511; Stickelberger, 24.

    311) Stähelin, I, 426; Stickelberger, 118; Benoit, 104.

    312) Ofr., VIII, 511; Stickelberger, 24.

    314) Op., VIII, 511; Stickelberger, 24.

    315) Benoit, 105.

    316) Dide, 98–99.

    317) Doumergue, VI, 276–294; Stickelberger, 128.

    ähelin, I, 435.

    319) Doumergue, VI, 301–305; Henry, III, 146.

    320) Henry, III, 151, 127.

    Раздел сайта: