• Приглашаем посетить наш сайт
    Лермонтов (lermontov-lit.ru)
  • Кальвин.
    Часть II. Жизнь Кальвина. Главы 31-40

    31

    Двух существ более противоположных, чем Кальвин и Сервет, нельзя себе представить. Огнеупорность бесконечная и такая же воспламенимость – так можно бы выразить осязательно-физически эту их глубочайшую метафизическую противоположность. Бьющееся около пламени крыло мотылька и докрасна, может быть, адским огнем распаленный чугун – вот сердце Сервета и сердце Кальвина.

    Где проходит между ними линия водораздела, лучше всего видно по тому, как оба они относятся к Апокалипсису. Книга эта Кальвину так чужда и непонятна, что он едва скрывает свое отвращение к ней или бессознательный ужас. Это единственная из книг Св. Писания, которую он отказывается объяснять; мимо нее проходит он, едва в нее заглянув. А для Сервета – это вечная духовная родина, потому что он сам – «человек из Апокалипсиса». [321] Кажется, нечто большее, чем только детское тщеславие, – то, что он называет себя, Михаила Сервета, «Михаилом Архангелом» – вестником Конца, – может быть, тем не названным Ангелом Апокалипсиса, который «клялся Живущим во веки веков, что времени больше не будет» (Откр., 10:6), или тем другим, тоже не названным, «летящим по середине неба, который имел Вечное Евангелие» (Откр., 14:6).

    К будущему весь устремлен Сервет – к концу Всемирной Истории, Апокалипсису, а Кальвин – к прошлому – к Ветхому Завету, началу Истории. Самое огненное, движущее слово для Кальвина: было, а для Сервета: будет. [322]

    Но если первая и последняя цель Реформации – не то, чем христианство было, а то, чем оно будет, то Реформатор, в вечном смысле этого слова, – не Лютер и не Кальвин, а Сервет. Он один предчувствует то «противоположное согласие» (concordia discors), двух Заветов – Отца и Сына в Духе, – которого ни Кальвин, ни Лютер, да и почти никто в христианстве после Иоахима Флорского, не предчувствовал; он один знает, что христианству суждено исполниться под знаком не Двух, а Трех – Отца, Сына и Духа.

    «Сколько раз я тебе говорил, что ты – на ложном пути, допуская чудовищное разделение трех Лиц в Существе Божием», – пишет Сервет Кальвину уже в 1546 году, за семь лет до костра. «Полно тебе извращать Закон против меня, как будто ты имеешь дело с иудеем. Так как ты не различаешь язычника от иудея и христианина, то я тебя научу различать их как следует». [323] Это не в бровь, а в глаз.

    «Вместо единого истинного Бога, вы поклоняетесь трехглавому Церберу» (то есть ложному богу – идолу), – пишет Сервет одному из женевских проповедников, учеников Кальвина. [324] И тотчас прибавляет: «Истинной Троицы я никогда не называл „Цербером“; я так называл только ложную». [325] Этим он, конечно, не оправдан, потому что, произнося хулу если не на Бога, то на веру людей в Бога, он соблазняет их с бесцельной жестокостью. Но так же не оправданы и те, кто за это судит его с еще более бесцельной жестокостью. «Вырвать бы из него внутренности и четвертовать!» – скажет о нем «кротчайший из людей», [326]

    Самое удивительное здесь то, что Кальвин и Сервет не видят, как внутренне согласны они, если не в догмате, то в опыте Троицы. «Бог лепечет людям о Себе, как нежная кормилица – младенцу… Но люди познают в этом лепете не сущность Бога, а только явление Его; не то, каков Он есть в самом Себе, quid apud se, а лишь то, каким Он кажется людям», sed qualis erga nos. [327] Кто это говорит – Сервет? Нет, Кальвин, но Сервет повторяет почти словами Кальвина: «В Боге постижимы людям не три Лица, а только три Состояния (Явления) или Откровения», dispositiones, revelationes. [328]

    «Верую во Единого Бога, Отца, Сына и Духа, как учит Церковь», – исповедует Сервет, уже идучи на смерть. «Я знаю, что за то умру, но смерти не боюсь, потому что иду на нее по словам Учителя! (Mihi moriendum esse certum scio; sed non propter ea animo deficior, ut fiam discipulus similis Praeceptori)». [329]

    Знает он и то, что умрет не за прошлое—Двух, а за будущее – Трех.

    32

    Около середины августа 1553 года въехал Сервет в Женеву через те же Корнавенские ворота, через которые въехал в нее и Кальвин, семнадцать лет назад, и остановился, может быть, в той же гостинице под вывеской Розы, на Молардской площади, где останавливался Кальвин. [330]

    «Промысел Божий привел его в Женеву, где тотчас же он был узнан и схвачен», – вспоминает Бэза, а по другим свидетельствам, Сервет пробыл в Женеве около месяца, выжидая, чем кончится спор Либертинцев с Кальвином, по делу отлучения от Церкви Бертелье, и надеясь, что, в случае падения Кальвина, он, Сервет, займет место его в Женеве. [331] «Я прибыл в Женеву, чтобы продолжать путь дальше, на Цюрих, и скрывался, как только мог; в городе никто меня не знал, и я никого», – вспоминает сам Сервет. [332]

    Вынужденный по закону, как все чужеземцы, приезжавшие в город, объявить имя свое хозяину гостиницы, он назвал себя «Михаилом Вилланова, испанским врачом». Так как назначенные от Консистории сыщики, врываясь в дома, заставляли всех граждан и чужеземцев ходить в церковь на проповедь, то вынужден был к этому и он, а в церкви легко мог быть узнан одним из французских изгнанников. [333] Вот почему, решив не оставаться лишнего часа в Женеве, он заказал себе лодку, чтобы рано поутру, на следующий день, 13 августа, переехать Женевское озеро и продолжать путь в Цюрих. [334]

    Утром уже увязывал последний тюк, когда послышался тихий стук в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел старичок, в длинной, черной одежде, с бледным и добрым лицом, вынул из-под полы короткую, белую, с серебряным набалдашником, палочку, тихо прикоснулся ею к плечу его и что-то пробормотал себе под нос, точно молитву или заклинание, так быстро и невнятно, что, услышав только последние слова: «Во имя Женевской Республики…», Сервет понял, что лодка его не дождется.

    «Кто вы такой? Чего вам нужно?» – спросил он и тотчас же, по грустной улыбке старичка, понял, что вопрос бесполезен. Ноги у него подкосились, но, вспомнив Бертелье, он немного ободрился и пошел как будто твердым шагом, куда повел его старичок. Идти было недалеко: тюрьма находилась в двух шагах от гостиницы.

    «Если только он (Сервет) явится сюда в Женеву и власть моя здесь будет хотя что-нибудь значить, – я его отсюда живым не выпущу», – писал Кальвин Фарелю уже в 1546 году, за семь лет до сожжения Сервета. [335] «Я надеюсь, что Сервет будет осужден на смерть», – писал он тому же Фарелю 26 августа 1553 года, за два месяца до сожжения Сервета. [336]

    Легким и простым казалось это дело Кальвину. Ближе сердцу его было дело Бертелье, потому что здесь, вместе с вопросом о власти Церкви над государством, решался и главный вопрос всей жизни Кальвина – о Царстве Божьем – Теократии. Дело Сервета казалось ему только религией, а дело Бертелье религией и политикой вместе. [337]

    Так думал Кальвин в начале Серветова дела, но скоро понял, что это не так. Слух дошел до него, что в тайные переговоры с узником вступили не только вожди Либертинцев, но и члены Малого Совета, Ами Перрен и Бертелье. Сам начальник тюрьмы оказался Либертинцем, таким усердным в передаче вестей, что вынуждены были заменить его другим. «Некоторые знатные люди начали оказывать ему (Сервету) милость и укреплять его в преступных замыслах», – вспоминает секретарь Совета. [338]

    22 августа Сервет обращается к судьям с ходатайством: «Я прошу, Монсеньеры, чтобы мой обвинитель (Кальвин) был наказан по закону равного возмездия, poena talionis, и заключен в тюрьму вместе со мной, пока не будет приговорен к смерти он или я» («Je démande que mon faux accusateur soit puni poena talionis et que soit détenu prisonnier comme moi jusqu'à ce que la cause soit définie par mort de lui ou de moi»). [339]

    После этого ходатайства Кальвин понял, что в деле Сервета не только для него, Кальвина, но и для дела всей жизни его – Царства Божия – решается вопрос: быть или не быть? Это мог бы он понять и по таким обвинениям Сервета, как это: «Кто поверит, что такой палач и убийца, как ты, – служитель Церкви Божьей?.. Или все еще надеешься собачьим лаем своим оглушить судей?.. Ты лжешь, ты лжешь, ты лжешь, изверг, чудовище!» [340] Имя найдено для Кальвина и уже не забудется: Чудовище.

    «Я стоял перед ним так смиренно, как будто не он, а я был подсудимым… Боюсь, что меня могли бы обвинить в преступной слабости», – вспоминает Кальвин (modestiam meam bonis omnibus probatum iri confido, nisi quod mollities notices videbitur). [341]

    Кажется, в эти дни произошел на суде теологический спор между Серветом и Кальвином. Если у него еще оставалось сомнение, созрел ли для огня «еретик», то, после этого спора, оно должно было рассеяться окончательно.

    «С наглостью, доходившей до безумья, он утверждал, что Бог находится не только в камне и в дереве, но и в самих диаволах, потому что все полно Богом», – вспоминает Кальвин.

    – Как, жалкий человек, – воскликнул я, – если бы кто-нибудь, ударив ногой по этому полу, сказал, что попирает Бога твоего, – ты и этому не ужаснулся бы?

    – Нет, потому что я не сомневаюсь, что естеству Божию все причастно, – возразил он спокойно.

    – И диаволы причастны? – спросил я.

    – А ты в этом сомневаешься? – ответил он, смеясь. [342]

    Вся детская душа Сервета – в этом вызывающем смехе перед лицом смерти.

    Судьи обвиняют его в том, что он не верит в бессмертие души.

    «Кто в это не верит, тот ни в Бога, ни в Его правосудие, ни в Воскресение мертвых – ни во что не верит. Если бы я чему-нибудь подобному учил, то сам себя осудил бы на смерть!» – ответил Сервет. [343] Видно по этому непониманию судей, как легко не понял его и Кальвин в том теологическом споре о вездесущии Божьем.

    33

    Видя, что задуманное ими восстание не удалось, Либертинцы поняли, что дело их проиграно, и покинули Сервета. Понял и он, что погиб: слишком близко кружил мотылек к пламени свечи, чтобы не сгореть.

    В эти дни, когда бывший проездом в Женеве член Виеннского церковного суда вошел в Магистрат с ходатайством о выдаче Франции бежавшего оттуда еретика, Михаила Сервета, – судьи милостиво разрешили ему выбрать место суда – Женеву или Францию. Но, пав перед ними на колени, Сервет со слезами воскликнул: «Делайте со мной что хотите – только не выдавайте!» («Que Messiers fissent de lui tout à qui leur plairait»). [344]

    В правосудии отчаявшись, он все еще надеялся на милость палачей. «Великолепные Сеньоры, – пишет 22 сентября, – прошу вас смиренно освободить меня из тюрьмы, потому что сами вы видите, что Кальвин, не имея против меня никаких обвинений, хочет только сгноить меня в тюрьме. Вши меня заели… рубашка истлела на теле». [345]

    Вместо ответа, только окна тюрьмы забили наглухо, как забивают крышку гроба над похороненным заживо. Но он продолжает стучаться в нее и вопить: «Вот уже три недели, как я прошу свидания с вами, Монсеньоры, и все не могу его получить. Ради Христа, не отказывайте мне в том, в чем вы и турку не отказали бы… Что же касается до того, что вы приказали держать меня в чистоте, то я сейчас в большей грязи, чем когда-либо… И немощи мои таковы, что мне стыдно о них писать… Сделайте же для меня хоть что-нибудь или из жалости, или по долгу!» [346]

    21 сентября посланы были Женевскою Церковью Церквам четырех Кантонов – Цюриха, Базеля, Берна и Шаффгаузена – вопросы о том, что делать с «ересиархом» Серветом. «Бог да подаст вам силу истребить эту чуму в вашей церкви», – ответил Берн; почти так же ответили и остальные Кантоны. [347]

    «Брат мой возлюбленный, Церковь Господня будет навеки тебя благодарить за казнь этого богохульника… Только одному я удивляюсь – что находятся люди, смеющие тебя обвинять в излишней строгости», – ответит Кальвину, через год по сожжении Сервета, другой, такой же, как Буцер, «кротчайший из людей», Меланхтон.

    Близок был день приговора. Кальвин, узнав, что Сервет хочет видеть его, пошел в тюрьму. «Когда один из бывших со мною спросил его, что он имеет сказать мне, то он ответил, что хочет просить у меня прощения, – вспоминает Кальвин. – „Друг мой, я никакого зла на тебя не имею“, – сказал я ему так тихо и нежно, как только мог. „Вспомни, как шестнадцать лет назад, в Париже, я, с великой опасностью для моей собственной жизни, старался тебя спасти… Но ты тогда бежал от меня… И сколько лет потом я делал все, что мог, для твоего спасения, и всякое милосердие до конца истощил, а ты все больше на меня ожесточался… Но не будем обо мне говорить… Лучше подумай о том, как страшно ты богохульствовал, когда хотел уничтожить три Лица в Боге, говоря, будто бы те, кто верует в Отца, Сына и Духа Святого, измышляют трехглавого адского пса… Вспомни же об этом и помолись, чтобы Господь тебе простил…“

    «Так убеждал я его, но тщетно: он не ответил мне ни слова, и, видя упорство его, я поступил, как учит нас ап. Павел: „Еретика, после первого и второго вразумления, отвращайся, зная, что таковой развратился и грешит, будучи самоосужден“. [349]

    Так, в совести Кальвина все в порядке – ясно и точно, как в математике. Бедный Сервет? Нет, бедный Кальвин – Чудовище!

    34

    26 октября 1553 года постановлен был приговор: «Во имя Отца и Сына и Духа Святого. Так как ты, Михаил Сервет из Виллановы в королевстве Арагонском, в страшной хуле уличен на Пресвятую Троицу; так как ты назвал Ее диаволом и трехглавым чудовищем и так как этими богохульствами, слишком ужасными, чтобы их повторять, ты человеческие души губил… то мы, Синдики и Судьи города Женевы, призванные Церковью Божией от таковой чумы охранять, постановляем: приведя тебя на Шампельское поле и привязав к столбу, вместе с богохульными книгами твоими, сжечь». [350]

    «Я надеюсь, что Сервет будет осужден на смерть, но избавлен от лютой казни огнем», – писал Кальвин Фарелю еще 20 августа, а 26 октября: «Завтра Сервета казнят. Я пытался изменить род казни (костер), но тщетно». [351]

    Утром 26 октября объявлено было Сервету, что приговор над ним будет исполнен на следующий день.

    «Пусть шалуны не хвалятся упорством его, как твердостью мучеников, – пишет Кальвин. – Когда объявили ему приговор, он выказал только зверскую бесчувственность; то молчал в остолбенении… то вдруг начинал вопить, как одержимый, по-испански: „Милости! Милости! (Misericordias! Misericordias!)“.

    Самое страшное—ледяная жестокость в этом воспоминании Кальвина: хочет сжечь его, а раньше все-таки колет отравленной булавкой в этой насмешке над испанским языком в его предсмертном вопле. [352]

    «Пав на колени, – вспоминает Фарель, – он закричал душераздирающим голосом: „Не огнем, не огнем, а мечом, чтобы души моей не погубить, доведя до отчаяния! Видит Бог, я согрешил по неведению, но всегда желал одного – прославить Бога!“ [353]

    «Выслушав приговор, он сказал спокойно: «Смерти за такое праведное дело я не боюсь! « [354]

    «Будет великое чудо, если он (Сервет) умрет, покаявшись», – писал Кальвину Фарель и, чтобы совершить это чудо, приехал в Женеву («Се sera, certes, un grand miracle, de voir Servet subir la mort dans un sincère esprit de conversion»). [355] Кальвин – палач тела, а Фарель – души. Кажется, трудно превзойти Кальвина в жестокости, но Фарель это сделает. Кальвин страшен, а Фарель гнусен. Рыжий, зеленоглазый горбун, с чем-то красным, точно запекшаяся кровь, на губах, он похож на вурдалака. К жертве, как пиявка, прилип и уже до костра не отлипнет. На ухо все что-то шепчет Сервету, хотя тот его уже давно не слышит или не понимает.

    35

    [356]

    Утро было ненастное; сеял мелкий дождь, как из сита. Улицы и площади, по которым двигалось шествие – отряд женевских стрелков, с Лейтенантом Суда на коне и Великим Глашатаем, – запружены были несметной толпой. Мертвая в ней тишина нарушалась только плачем детей и женщин да звоном кандальных колец на ногах осужденного.

    Шествие, подойдя к ратуше, остановилось. Первый Синдик прочел с высокого помоста приговор. «Сын мой, покайся, отрекись, и тебя помилуют!» – шептал Фарель на ухо Сервету, но тот уже не слышал или не понимал. [357]

    Увидев издали костер, Сервет остановился и, оглянув толпу, воскликнул так громко, что все услышали: «Видит Бог, я умираю невинно!» И потом, пав на колени, молился: «Отче, прости им, ибо не знают, что делают!» [358] «Видите, братья, какую власть над человеком может взять Сатана!» – воскликнул Фарель, обращаясь к толпе и указывая на Сервета. «Этот человек был весьма учен и, может быть, думал, что хорошо делает, а теперь он – в руках Сатаны. Берегитесь же, чтобы не случилось того же и с каждым из вас! (Videtis, quantas vires habeat Sathan, cum aliquem possidet. Hic homo est doctus imprimis et fortasse se recte facere putavit, sed hunc possidetur a Diabolo, quod idem vobis accidere posset)». [359]

    «Сын мой, отрекись же, отрекись, и тебя простят!»

    В эту минуту подошел палач и, взяв его за руку, повел на костер. Только внизу, в основании костра, были сухие еловые и сосновые поленья, а сверху – дубовые, с еще зелеными листьями, ветки. Дождь перестал, но мокрые ветки не могли зажечься сразу – это знали все, но для чего было сделано так, – не знали; одни уверяли: «из милосердия», – чтобы осужденный, задохшись от дыма прежде, чем пламя коснется его, меньше страдал; а другие говорили: «из жестокости», чтобы приговор Виеннского суда – «Сжечь на медленном огне» – исполнен был Женевской Инквизицией лучше, нежели Римской, – не над мертвой куклой, а над живым человеком. [360]

    «Слишком долго не мучай меня!» – сказал Сервет палачу, когда тот взвел его на костер, усадил на колоду, привязал к столбу железной цепью и раза четыре обмотанной вокруг шеи веревкой, на голову надел ему обсыпанный серой дубовый венок, навесил на грудь книгу «Восстановление христианства», а на шею, как мельничный жернов, – книгу о Троице, и начал зажигать костер.

    Хворост вспыхнул сначала ярким пламенем снизу, но дым от наваленных сверху мокрых веток заглушил пламя. Видя это, люди из толпы, чтобы сократить муки его, начали носить и кидать в пламя охапки сухого хвороста.

    «Отче, в руки Твои предаю дух мой! Иисус, вечный сын Бога, помилуй меня!» («Jesu, fill Dei aeterni, miserere mihi!») – воскликнул Сервет, глядя на медленно к нему подползавший огонь.

    Мог сказать двояко: или «вечный Сын Бога», – утверждая Единосущие Сына Отцу, а значит, и Пресвятую Троицу; или: «Сын вечного Бога», – отвергая и то и другое. Только в этом и была вся разница двух исповеданий, за которую он взошел на костер. Как именно сказал, никто хорошенько не слышал или не помнил. Если не исповедовал Отцу Единосущного Сына, то повинен был смерти; если же исповедовал, то умер ни за что. [361]

    Первый язык снова ярко вспыхнувшего пламени лизнул ему ноги, и он закричал таким нечеловеческим голосом, что вся толпа отшатнулась в ужасе.

    «Около получаса длилась мука его, прежде чем он испустил последний вздох», – вспоминает очевидец («post di midiae circiter horae cruciatum expiravit»).

    «Иисус, вечный Сын Бога, помилуй меня!» – послышалось или почудилось многим в этом последнем вздохе.

    Низко ползли темные тучи, быстро падали сумерки, и так же, как некогда с Лобного Места, молча расходилась толпа с Шампельского поля, где потухал костер.

    И весь народ, сошедшийся на зрелище сие, возвращался, бия себя в грудь(Лука, 23:48).

    Видеть сожжение Сервета Кальвин не хотел: слишком был «чувствителен». «Видя, как ведут его на казнь, он, закрыв лицо плащом, усмехался», – вспоминает кто-то из его врагов; но это, конечно, злая клевета (sunt qui affirmant Calvinem, cum vidisset ad supplicium duci Servetum, subrisisse, vultu sub sinu vestis leviter dejecta)». Может быть, из окна только нечаянно выглянув, увидел проходившее по улице шествие и, боясь, чтобы глаза его не встретились с глазами Сервета, быстро отошел от окна; или, сидя за столом в рабочей келье, обдумывал будущую книгу свою «О необходимости для принуждения еретиков власти меча»; или, пав на колени, молился «упокой души раба Божия, Михаила». [364]

    «Пусть шалуны не хвалятся, что он – мученик», – вспомнил может быть, вдруг и почувствовал, что один волосок отделяет его от ужасающей мысли: «А что, если он, Сервет, действительно мученик, а я – палач? Что, если он – оправданный, спасенный по Предопределению, а я – осужденный, погибший?» Но если такая мысль и промелькнула в уме его, то на сердце никакого следа не оставила потому что он верил, что сжег Сервета «во славу Божию».

    36

    «Из пепла Сервета вспыхнул тотчас же новый огонь а именно вопрос о том, можно ли казнить еретиков», – скажет Бэза не подозревая, как эти слова его убийственны для Кальвина. Но тот мог бы в этом и сам убедиться, когда не только бесчисленное множество учеников Сервета прославило его как «св. Мученика», но на него, на Кальвина, ближайшие ученики восстали в этом деле. «Я должен признаться, – пишет ему один из них, – что принадлежу к числу тех кто считает нужным употребление меча против заблуждающихся в вере только в самых крайних случаях». [366]

    В 1554 году, когда появилась книга Кальвина «О заблуждениях Сервета», он, может быть, почувствовал с особенной ясностью это убийственное согласие восставших на него друзей и врагов. «Многие обвиняют меня в лютой жестокости за то, что я хочу будто бы уже раз убитого мной человека снова убить, – жалуется он и спешит прибавить: – Я не только не забочусь об их рукоплесканиях, но радуюсь, когда они плюют мне в лицо». [367] – не так-то легко.

    Главное оправдание Кальвина, не только в те дни, но и в наши, – так называемый «дух времени», которым, будто бы, тогда оправдывалось в делах веры всякое насилие. [368] Но в книге, появившейся под вымышленным именем «Мартина Белиуса» и составленной, вероятно, одним из ближайших учеников и друзей Кальвина, Себастианом Кастеллио, собраны были слова не только Св. Писания и великих учителей Церкви, но и самого Кальвина из его «Установления христианства», против смертной казни еретиков. Здесь уже восстает на него и «дух времени», да он и сам на себя восстает когда говорит:»Нам (протестантам) не следует подражать их (католическому) бешенству в казни еретиков». [369] «Наша цель – оказывать великое милосердие еретикам», – говорит Торквемада. [370] «Там, где нет милости, Церковь – ад», – говорит Кальвин. [371] «От слов своих оправдаешься, и осудишься». Страшный приговор этого суда лучше всего произносит Кастеллио, говоря о казни Сервета: «Кто не подумал бы, что Христос – Молох или другой подобный, жертв человеческих требующий, бог?» «Вором» называет Кальвин Кастеллио, чтобы за этот приговор ему отомстить: «Когда ты из реки вылавливал бревна, не крал ли ты чужое добро?» «Я тебя хорошо знаю, но никогда не поверю, что ты этому веришь», – отвечает ему Кастеллио. [373] Трудно не вспомнить Вольтера: «Павшего врага Кальвин оскорблял, как это делают все подлецы у власти» ("Calvin vit son ennemi aux fers, il lui prodigua les injures et les mauvais traitements, ainsi que font les lâches quand ils sont maîtres»). [374] – что в этом деле не нравственный, а религиозный суд, бесконечно более глубокий и страшный для Кальвина, действителен.

    Лютер, в противоположность Кальвину, выше Нечистого Духа времени. «Духу Святому противно сжигать еретиков» – этого Лютерова тезиса, во всей полноте его, никто в протестантстве не понял. [375] «Что такое свобода совести? – спрашивает Бэза и отвечает: – Диавольский догмат (libertas conscientiae diabolicum dogma)». [376] «в духе времени». «Кальвин спас Европу тем, что сжег Сервета», – скажет Мишле тоже «в духе времени», уже не в XVI, а в XIX веке. [377]

    В 1553 году Фарель, ведя Сервета на казнь за действительную или мнимую хулу на Пресвятую Троицу, мог бы вспомнить, как двадцать лет назад он сам был обвинен в непризнании Единосущия Сына Отцу, а значит, и в хуле на Троицу, и как его учитель, Кальвин, обвинен был в том же. [378] «Он бесстыдно извращает слова Писания о Троице», – скажет о нем через сорок лет один протестантский богослов. «Кто не видит, что сам диавол хочет этим тараном (Кальвином) разрушить стены, ограждающие Пресвятую Троицу?» Все это и значит: явный и временный суд над Серветом есть тайный и вечный суд над Кальвином.

    «О, если бы мы могли слезами потушить этот костер!» – скажет в XVIII веке один из верных учеников Кальвина (il serait à souhaiter que nos larmes eussent pu éteindre le bucher de cet infortuné)». [380]

    Нет, не горячие слезы веры потушат костер Сервета, а холодная усмешка сомнения:


    Tantum religio potuit suadere malorum.

    Мы уже еретиков не жжем, но это еще вовсе не значит, что мы милосерднее тех, кто жег, а значит только, что причины и цели жестокости нашей переместились, но, может быть, сама она не уменьшилась, а увеличилась. Чтобы в этом убедиться, стоит лишь вспомнить Великую Войну.

    В 1903 году воздвигнут был на Шампельском поле, там, где сожжен Сервет, «искупительный памятник» с надписью:

    Мы, почтительные и благодарные дети Кальвина, отвергая ошибку его, которая была ошибкой тех дней… воздвигли ему этот искупительный памятник (…fils respectueux et reconnaissants de Calvin… mais).

    Это значит: Сервет был сожжен «по ошибке». Но не точно ли так же распят был и Христос и все еще распинается и будет распинаться до конца времени? «Будет Иисус в агонии до конца мира; в это время не должно спать», по слову Паскаля, [382] и по слову Лютера: «Всюду, где страдает человек, страдает в нем Иисус». [383]

    Кальвин хотел основать Царство Божие на крови Сервета так же, как древние капища Молоха на крови человеческих жертв основаны.

    37

    Выборы 1555 года, где все четыре новых Синдика оказались друзьями Кальвина, были первой победой его над Либертинцами. Видя, что им нечего терять, решились они на последнюю, отчаянную попытку восстания.

    Старый вождь Либертинцев, Ами Перрен, в Пренийской усадьбе (Pregny) всю ночь на 15 мая угощал друзей своих, заговорщиков. «Помните же, друзья: все, что мы делаем, да будет во славу Божию!» – говорит он, вставая из-за стола.

    «Да будет так!» – отвечают пьяные гости и, шатаясь, идут на Сэн-Жервезскую площадь бунтовать народ. Подойдя к одному из домов, стучатся в дверь и, не получая ответа, хотят ее выломать. Две головы в ночных колпаках появляются в окнах. «Что вы стучите? Чего вам нужно?» – спрашивает сонный голос.

    [384] А на следующую ночь раздаются по всем женевским площадям и улицам крики беснующейся черни: «В Рону, в Рону! Бей, топи французов-изменников!»

    Но бунт и в эту ночь также ничем не кончается, как в прошлую. Мирно спят французы в домах своих, а когда утром узнают о бунте, то их спасение кажется им «чудом Божиим». [385]

    «Я не сомневаюсь, что лезвие топора соскользнуло с шеи обоих злодеев по особому промыслу Божьему, чтобы смертная мука их продлилась» – эти страшные слова Кальвина богохульнее, чем слова Сервета о «трехглавом Цербере», и если вообще кого-либо следует за богохульство жечь, то слишком ясно, кого, – Сервета или Кальвина (je suis certainement persuadé que ce n'est pas sans un spécial jugement de Dieu qu'ils ont tous deux subi, en dehors du verdict des juges, un long tourment sous la main du bourreau)». [386]

    После казни тела обоих братьев, по приговору суда, четвертованы для того, чтобы одну из их четырех частей прибить к позорному столбу за Корнавенскими воротами, так чтобы все въезжающие в город знали, что их ожидает в случае непослушания слову Божьему или слову Кальвина. Когда зловещее шествие с жалкими останками проходило мимо той самой Пренийской усадьбы, где намедни Перрен поил гостей своих – в том числе и двух братьев Компаретов, – вдруг, откуда ни возьмись, выскочила «амазонка Пентезилая», «сверхъестественная Фурия», госпожа Ами Перрен, и закричала неистово: «Ах вы злодеи, убийцы, разбойники, Евангелисты диавола, предавшие город наш французам-изменникам!»

    А когда увидела конного глашатая, с завернутой в полотно, ужасной частью человеческой туши, то закричала еще неистовей: «А ты, вшивый негодяй, все еще на коне! Вот ужо, погоди, спешим тебя, и в первой канаве подохнешь, как пес!»

    задохшиеся люди, если бы вдруг приоткрылось окно и они вздохнули бы полною грудью. [387]

    15 сентября 1555 года казнен был на Шампельском поле тот самый Бертелье, который три года назад, почти в самый канун Серветова дела, поднял опаснейший для Кальвина бунт. «Если бы я умер в постели, то был бы осужден наверное, а теперь, может быть, спасусь», – сказал Бертелье, всходя на плаху. [388]

    38

    Город Женева в те дни—»Город Плачевный» – ад (Inf., III, 1: per me siva malle città dolente). Кальвин – палач, в каком застенке – Божеском или диавольском – этого он, может быть, и сам иногда не знает.

    Выкачан весь кислород из воздуха, и люди медленно задыхаются в нем, как в «пробковой комнате». Надо углубиться во все мелочи жизни, чтобы понять, как задыхаются.

    Стоя у церковной кафедры, с которой Кальвин проповедует, сыщики наблюдают, как люди слушают проповедь. Двое схвачены за то, что усмехнулись, когда кто-то, заснув, упал со скамьи, а двое других – за то, что нюхали табак. Кто-то посажен в тюрьму за то, что сказал: «Церковь, слава Богу, не вся еще за пазушкой у мэтра Кальвина! (Il ne faut pas croire que 1'Eglise soit pendue à la ceinture de Maître Calvin!)». [390] «Первородный грех – не от Адама и не от диавола, а от самого человека». [391]

    Старую женщину едва не сожгли, как ведьму, за то, что она слишком долго и пристально глядела на Кальвина: «Как бы не сглазила». А молодую – присудили к вечному изгнанию за то, что она сказала, выходя из церкви: «Будет с нас и того, что Иисус Христос проповедовал!» [392]

    Кто-то сказал во время сильной грозы: «Ладно, греми, греми, а мы все-таки в поле пойдем, и ничего нам не будет!»

    [393]

    Двое детей, съевших на церковной паперти, во время проповеди, «сладких пирожков на два флорина», высечены розгами, а маленький мальчик, ударивший мать свою, казнен смертью. [394] Людей хватали за лишнее блюдо, кроме двух, разрешенных по закону, – мяса и овощей; за чтение Амадиса Галльского; за модные туфли с разрезами и дутые на плечах и локтях рукава; за слишком искусное плетение женских волос, которым «Бог поруган в высшей степени» (grandement offensé); за один косой взгляд на француза-изгнанника; за катанье на коньках, за то, что люди плясали или только смотрели, как другие пляшут; за то, что пахарь в поле обругал ленивых волов своих «рогатыми», что значит «диаволы», хотя сам Кальвин говорил с церковной кафедры людям: «Вы хуже скотов!» [396]

    Кажется, еще немного, и людей хватали бы за то, что дышат не так, как угодно Кальвину. Этот больной, в чьих жилах течет не красная, теплая кровь, а ледяная, зеленая вода Леты, – самодержавный владыка жизни и смерти тысяч людей.

    «Лучше с диаволом в аду, чем с Кальвином в раю!» – шептали в ужасе люди. «Если не будет в нас радости земной, то мы не войдем и в Царство Небесное». – «Дал ли бы Господь такое благоухание цветам, если бы не желал, чтобы мы ими наслаждались?» – учит Кальвин. [398] Но все цветы земли вянут от одного взгляда «Черного Француза», и со всей плотью мира происходит то же, что с неисцелимо больной Иделеттой.

    «Люди должны смеяться вовсю» («qu'on rie à pleine bouche»), – учит Кальвин. Но слишком болезненная чувствительность его не выносит громкого смеха. Люди могут веселиться, смеяться, но так, чтобы не разбудить в темном углу их тюрьмы неземного, нежного Чудовища, исполинского Крестового Паука.

    Вся Женева, как тюремная больница, и робкое веселье в ней, как больничная пища. Это дозволенное до какой-то черты веселье больных невыносимо для здоровых: лучше совсем не улыбаться, чем смеяться не вовсю. «Сверхъестественная Фурия», госпожа Ами Перрен, которая пляшет, смеется вовсю, – ближе к Брачному Пиру – Царству Божию, чем жалобно улыбающийся, смертельно больной Кальвин.

    За восемь дней до смерти он велит перенести себя в большую столовую, где собираются к нему на ужин все женевские проповедники.

    «Братья, это моя последняя трапеза с вами, – скажет он со слезами на глазах и будет стараться из последних сил развеселить гостей, а потом, велев унести себя, скажет: – Между нами будет стена, но она не помешает мне быть соединенным с вами в радости! (Je viens vous voir pour la dernière fois, car hors ce coup je n'entrerai jamais à table… Vue paroi entre deux n'empêchera point que je sois conjoint d'esprit avec vous)».

    Кальвин, благословляющий плоть мира, – умирающий на пиру жизни больной; всех живых, здоровых, пирующих заражает он своей смертельной болезнью. А эта, весь мир от него отделяющая «стена», есть тайна Предопределения – «ужасный Приговор» (Decretum horribile).

    39

    В следующие девять лет, между 1555 и 1564 годом, совершается чудо всемирной истории – превращение Женевы из Города Плачевного в Город Блаженный – в то место, где происходит одна из первых попыток осуществить не только на небе, но и на земле, Царство Божие.

    Что такое Женева? Маленький город – большое селение, отовсюду окруженное врагами, беззащитное, потому что находящееся на берегу озера, почти без стен и так близко от французской границы, что в полчаса король Франции может быть в городе. Герцог Савойский и бывший Женевский епископ, и даже Берн, бывший союзник, раздувая в городе пламя междоусобий, только выжидают случая, чтобы кинуться на Женеву и ее поработить. [401] – «беглый Французишка», всеми ненавидимый, презренный, оплеванный, смертельно больной человек – тот, на кого уличные мальчишки натравливают псов. [402] Он-то и спасет Женеву? Нет, не он, а Царь царствующих и Господь господствующих, огненной стеною ограждающий свой Город возлюбленный – сошедший с неба на землю, Новый Сион.

    Богу Единому слава,
    Soli Deo gloria, —

    «Вы – род избранный, народ святой, люди, взятые в удел, дабы возвещать совершенства Призвавшего вас из тьмы в чудный свой свет… Ибо вы были, как овцы блуждающие, не имея пастыря, но возвратились ныне к Пастырю и Блюстителю душ ваших» (1-е Петра, 2:9, 25). Это Кальвин первый скажет и сделает так, что все это услышат и увидят в подобном чуду всемирно-историческом действии. Вся Европа, все человечество, преображенное в Царство Божие, – эта мечта Кальвина не осуществится, но уже и то, что была такая мечта на земле, есть, может быть, к Царству Божию первый шаг.

    Все гонимые люди Новой Веры, все, «настоящего Града не имеющие, грядущего Града взыскующие», собираются отовсюду – из Франции, Англии, Голландии, Италии, Испании – в Женеву и, падая на колени перед городскими воротами и целуя эту чужую землю, как родную, плачут от радости. [403] – христианского человечества – приливает к высокому сердцу Европы – Женеве – и с каждым биением своим оно говорит всем племенам и народам земли:

    Горé имеем сердца!
    Súrsum corda!

    В 1555 году, тотчас после первой победы Кальвина над Либертинцами, король Франции отдает приказ герцогу де Гизу напасть на Женеву, и в то же время главный военачальник ее, Ами Перрен, искусно распространяет по городу слух, что французские изгнанники вступили в переговоры с королем, чтобы предать ему город. Но герцог де Гиз умирает внезапно, и все это дело ничем не кончается. [404] – на волосок от гибели. Граждане всех званий и возрастов – духовные лица и светские, простые и знатные, старики, дети и женщины – с кирками и лопатами возводят городские стены и углубляют рвы. Между ними работает и Кальвин, полубольной. Но суд Божий совершается над Генрихом: он убит на рыцарском турнире, и все дело опять ничем не кончается. Снова огненной стеною оградил Господь свой Город возлюбленный. [405]

    В том же году Кальвин, исполняя давнюю мечту свою, основал Женевский университет. Так же, как только что, работая с киркой и лопатой, строил военные укрепления Женевы, – он строит теперь эту новую твердыню духа. «Страх Господень – начало премудрости» – будет начертано над входом в здание. «Чтобы привлечь как можно больше учеников и содержать их в наилучшем здравии, будет оно воздвигнуто лицом к озеру, под теплыми ветрами с полдня и свежими – с запада». [406] Две тысячи слушателей соберутся в него со всех концов мира уже в самый год основания. «Это совершеннейшая на земле, от времен апостольских, школа Христа», – скажет о нем великий шотландский реформатор, Джон Нокс. [408]

    В те же дни установлено особое в женевских церквах богослужение, где всякий верующий может проповедовать так, что проповедь становится беседой, в которой задаются вопросы и получаются ответы на самые тайные сомнения, и новая свобода воцаряется там, где было некогда рабство. [409]

    – женевские граждане, кроме величайшего из них, Кальвина. Двадцать лет трудился он для своего второго отечества, душу ему отдавал, и вот, все еще – такой же безымянный «Француз», ille Gallus, каким в него вошел. «Да будет предложено мэтру Кальвину сделаться Женевским гражданином», – единодушно постановлено в Малом Совете. «Да не посетуют на меня высокочтимые Сеньоры за то, что я сам уже давно их о том не просил», – отвечает Кальвин. [410] Так делается он гражданином двух городов – Града Человеческого и Града Божия вместе. Будет Женевская церковь новым «ковчегом на великих водах потопа», – по слову Кальвина. [411] Мученики двух тысяч Церквей по всему лицу христианского мира, от берегов Атлантического океана до Китая и Бразилии, кровью своей запечатлеют новое исповедание Женевской Церкви: «Да не будет на земле власти иной, кроме Бога, Царя царствующих и Господа господствующих». Все они засвидетельствуют перед Богом и людьми, что такое Кальвин – чудо или чудовище, свет или тьма, потому что сумеречно-двойственного в нем, «демонического», «радийного», они не поймут никогда. Но те, кто мог это понять, должны вглядеться пристальней во внешнее и внутреннее лицо его, или, точнее, в то, как внешнее лицо его относится к внутреннему, – чтобы понять, как он жил и что он сделал, а главное, чем он был, – чудом или чудовищем, – только ли великим грешником или также великим святым.

    40

    – в трупно-зеленой бледности этого лица, а на красных, точно свежей, только что высосанной кровью запачканных губах Вампира – запекшаяся кровь Михаила Сервета, Жака Грюэ, братьев Компаретов и скольких еще замученных жертв. [412] Но, судя по другому, мало известному, резанному на дереве, портрету Кальвина, он жилист, костляв, сух, – кожа да кости, но крепок – Кощей Бессмертный – кремень. «Худенькое тельце твое скорее знак, чем тело», – говорит ему один из друзей (ton petit corps est un signe plutôt qu'un corps)». [413] Семь смертельных болезней гложут, гложут его и все не могут изглодать. «Мое здоровье – вечная смерть, – говорит он, в сорок лет, и в те же годы. – Я все еще молодой человек (ma santé est une mort perpétuelle… combien que je sois jeune homme)». Это соединение старости с молодостью, может быть, самое страшное в нем, потому что кажется нездешним, сверхъестественным. Слишком понятно, что не только взрослые пугаются, но и маленькие дети плачут от страха, завидев на улице этот движущийся, желтой кожей обтянутый скелет в черном длинном плаще-таларе женевских проповедников, в плоском берете черного бархата, с длинной, узкой, черной, как будто приклеенной к щекам бородой и с глазами, горящими, как вставленные в пустые глазницы раскаленные угли. [415] Мимо людей он проходит, не глядя на них и низко опустив голову, как будто стыдясь чего-то: так, может быть, выходцы с того света перед живыми людьми самих себя стыдятся.

    Главное впечатление от этих двух лиц, призрачного и действительного, – тишина, но где-то в их самой тайной глубине, а на поверхности – буря. «Часто я бываю увлекаем такою бурею гнева, что не могу ей противиться. Но, по справедливости, не должно бы меня обвинять в том, что я делаю невольно (multis turbinibus invalvor)». «Больше всего я вам благодарен, досточтимые Сеньоры, за то, что вы всегда терпели так кротко мою безумную вспыльчивость», – скажет он, умирая. «Этот мой грех я от всей души ненавижу, так же, как и все остальные, но твердо надеюсь, что Господь мне его простит». «Ни один из многих и великих грехов моих не стоил мне такой тяжкой борьбы, как вспыльчивость. Благодарю Бога за то, что мои усилья не были совсем тщетны, но все же этого дикого зверя я еще не вполне в себе укротил», – говорит он и в середине жизни. [417] «Я вырвался из себя самого, как бешеный конь из-под всадника (je me suis échappé à moi-même)». [418]

    «Я всегда прощал и забывал тягчайшие обиды врагов моих и могу сказать по совести, что, как бы безбожные люди ни оскорбляли меня, – нет у меня во всем мире ни одного личного врага». [419] Когда какая-то женщина назвала его почти в лицо «злыдней» и была за это предана суду, он за нее вступился и ходатайствовал об ее помиловании. [420] Много ли было таких случаев, трудно сказать, но слишком часто он отождествлял не только свое учение, но и себя самого с Богом. «Бога они в моем лице оскорбляют». – «Там, где о чести Бога моего дело идет, я предпочитаю бешеный гнев никакому».

    Кто-то из членов Консистории назвал его «лицемером», и он тотчас потребовал, чтобы обидчик был предан суду, а несколько человек, смеявшихся во время проповеди его, посажены были в тюрьму. Таких случаев за один только год – больше трехсот. [422]

    «Надо делать людям добро вопреки их воле (il faut procurer leur bien malgré qu'ils en ayent)». [423] «Пытка» и «допрос», quaestio, так же неразличимы на словах, как на деле. «Что касается пытки, то, по достоверным свидетельствам, вся она сводилась к тому, что пытаемых приподымали от земли, подвесив их за руки». [424] Кальвин ссылается на «достоверные свидетельства», потому что сам он слишком «чувствителен», чтобы смотреть на пытки, и умалчивает о том, что у вздернутых на дыбу вывихнутые суставы трещат.

    «Ты знаешь нежность, чтобы не сказать „слабость“, моей души», – говорит он одному из друзей своих. [425] «Когда я вспоминаю о его любви ко мне… я не могу не чувствовать, что потерял в нем больше чем друга – как бы родного отца», – вспоминает Бэза.

    В 1541 году в Страсбурге умер от чумы любимый ученик Кальвина, Луи де Ришбур (Richebourg). «Смертью вашего сына я был так потрясен, – пишет он отцу его, – что несколько дней ничего не мог делать, как только плакать и рыдать, и хотя перед Богом меня еще укрепляла сила Его, но перед людьми я был, как ничто, и для всех предстоявших мне дел, как полумертвец… потому что этого прекраснейшего юношу, погибшего во цвете лет, я любил, как родное дитя». [426] Так люди не лгут, и если Кальвин действительно чувствовал так, то еще неизвестно, что перевесит в последнем Божьем суде над ним – зло или добро.

    Примечания:

    322) Inst., 1, I, cap. XII, 7.

    323) Moura et Louvet, 276.

    324) Fritz Barth, Calvin and Servet, 1909, s. 10.

    325) Henry, III, 164.

    327) Inst, 1. I, c. XIII. 1; 1. I, c. X, 2.

    328) Henry, III, 248–249.

    329) Stähelin, I, 456; Henry, III, 136.

    330) Moura et Louvet, 275.

    ähelin, I, 439; Dide, 125.

    332) Dide, 126, 128.

    333) см. сноску выше.

    334) Henry, III, 151.

    335) см. сноску выше.

    337) Stähelin, I, 424–425.

    338) Stähelin, I, 446; Stickelberger, 135.

    339) Op., VIII, 804–806.

    340) Henry, III, 174–177.

    ähelin, I, 449.

    342) Stähelin, 442; Dide, 188–189.

    343) Dide, 234.

    344) Op., VIII, 113.

    345) Dide, 213.

    347) Stähelin, I, 449–451.

    348) Melancht. Opera, VII, 362.

    349) Op., XIV, 693; Henry, 192.

    350) Henry, III, Beilage, 75–78.

    352) Dide, 24; Audin, 397.

    353) Stähelin, I, 455.

    354) Henry, III, 168.

    355) Dide, 246.

    357)т см. сноску выше.

    358) Stähelin, I, 455.

    359) Henry, III, 198.

    360) Stickelberger, 176; Dide, 304.

    ähelin, I, 457; Henry, III, 201.

    362) Henry, I, 200–201.

    363) Stickelberger, 140; Henry, III, 198.

    364) Audin, 399.

    365) Stähelin, II, 309, 317, 315.

    367) см. сноску выше.

    368) Doumergue, 109.

    369) Stähelin, I, 440.

    370) Raf. Sabatini, Torquemada, 1937, p. 133.

    372) Seb. Castellio, De non comburentis Haereticis, ap. Benoit, 115; J. Vienot, Hist. de la Réforme française, 264–265.

    373)Audin, 263; Dide, 269.

    374) Dide, 297.

    375) Michelet, La Reforme, 112.

    377) Michelet, La Ligue et Henri IV, 1856, p. 56, 464.

    378) Calv. Opera, VIII, 311–314.

    379) Doumergue, IV, 98, 100; Aegidius Hunnius, Calv. jud., 1595.

    380) Sanebier, Hist. lit. de Genève, I, 218.

    382) Dide, 310.

    383) Op., ed. Weimar, IV, 84; Tischreden, n. 1234.

    384) Moura et Louvet, 299–300.

    385) Stickelberger, 148–149; R. Schwarz, II, 89–106.

    387) Moura et Louvet, 301–302, 304.

    388) см. сноску выше.

    389) Inf., Ill, 1.

    390) Audin, 324.

    392) Audin, 324; Dide, 147, 146.

    393) Henry, III, 568.

    394) Henry, II, 72–78.

    395) Dide, 147; Henry, II, 429, 433; Benoit, 130; Stähelin, II, 370; Audin, 12.

    397) Stähelin, II, 353.

    398) Doumergue, IV, 404, 300.

    399) Doumergue, Le caractère de C., 47.

    400) Doumergue, 107.

    402) Moura et Louvet, 307–308, 311.

    403) Henry, II, 420; Stickelberger, 146.

    404) Henry, III, 371.

    405) Benoit, 131–133; Moura et Louvet, 313–315.

    407) Stickelberger, 155–156.

    408) Fr. Brands, John Knox, 1862, p. 133.

    409) Stähelin, 11, 440.

    410) Doumergue, VII, 168–169.

    412) Doumergue, 27.

    413) Moura et Louvet, 332.

    414) Henry, III, 572.

    415) Stähelin, III, 366–367.

    417) Stähelin, II, 462, 383.

    418) Doumergue, 17.

    419) Stähelin, II, 381.

    420) Henry, I, 455.

    ähelin, II, 386; Henry, I, 464.

    422) Henry, II, 216–217, 444.

    423) см. сноску выше.

    424) Stähelin, I, 474.

    425) Benoit, 169.

    ähelin, I, 177–178.

    Раздел сайта: