• Приглашаем посетить наш сайт
    Дружинин (druzhinin.lit-info.ru)
  • Лютер.
    Часть II. Жизнь Лютера. Главы 21-30

    21

    16 апреля он прибыл в Вормс. Императорский глашатай, Гаспард Штурм, «Германия», в одежде из золотой парчи, с черным двуглавым орлом на груди и на желтом знамени, предшествовал ему на коне; множество рыцарей следовало за ним. Более двух тысяч граждан собралось на пути. Люди выглядывали из окон и теснились на крышах домов. «Так вступил в Вормс великий ересиарх. Столь почетной встречи не был удостоен сам Император». «С нами Бог!» — воскликнул Лютер, вылезши из телеги и оглянув толпу демоническими глазами своими. Одни считают его сумасшедшим, другие — бесноватым, но есть и такие, которые видят в нем «избранный сосуд Божий», доносил в Рим папский легат. [320] В окнах книжных лавок можно было видеть портрет Лютера, с голубем Духа Святого, нисходящим на голову его и с окружавшим ее, как на иконах, сиянием. [321]

    что его должны были вести обходным путем, по задворкам и садам Мальтийских рыцарей.

    Около часу прождал он перед входом в палату собрания.

    «Ох, монашек, монашек, — говорил ему, ласково похлопывая по плечу, один из тогдашних знаменитых военачальников, Георг Фрундсберг (Frundsberg), — ты в такую переделку попадешь, какой никто из нас и в самых кровавых боях не видывал!» [322]

    В шесть часов маршал взял Лютера в палату, где находились император, шесть князей-избирателей, двадцать четыре герцога, семь посланников, в том числе от Англии и Франции, множество епископов, князей, графов, баронов — всего двести человек. Ратники испанские с копьями и немецкие ландскнехты с алебардами стояли у дверей на часах. Дымные факелы тускло освещали душную, битком набитую палату. Юный император, окруженный великолепным двором своим, «похож был на бедную овцу, окруженный псами и свиньями», [324] — вспоминает Лютер.

    «Именем Его Августейшего и Непобедимого Императорского Величества спрашиваю тебя, брат Мартин: отрекаешься ли ты от этих еретических книг твоих или продолжаешь упорствовать в заблуждениях своих?» — произнес торжественно громким голосом, указывая на кучу книг, лежавших на столе, канцлер собрания, оффициал архиепископа Тревского, доктор Иоганн фон дер Экке (Johann von der Ecke; не тот, кто спорил с Лютером в Лейпциге).

    «Ваше Императорское Величество, так как этот вопрос касается величайшего из всего, что есть на земле и на небе, — Слова Божия, — то я поступил бы неосторожно, если бы ответил поспешно… А потому смиреннейше умоляю Ваше Величество дать мне подумать», — ответил Лютер таким глухим и невнятным голосом, что и ближайшие к нему соседи едва могли его слышать. «Он был вне себя от страха», — вспоминает один из очевидцев. [325]

    После краткого совещания императора с приближенными канцлер сообщил брату Мартину, что государь, «по великому милосердию своему», дает ему отсрочку на день, с тем чтобы завтра, в тот же час, он снова явился пред лицо императора и дал ответ.

    Лютер вышел из палаты и вернулся в гостиницу, бледный, дрожащий, весь в холодном поту. «Что с ним? Отчего он так испуган?» — недоумевали друзья и враги его одинаково. Этого он, может быть, и сам не знал. Смерти не боялся: не было для него счастья большего, чем умереть за дело Господне. Не временной смерти страшился он, а вечной — в последнем разрыве с Церковью. Поднял меч на врага своего — «Папу-Антихриста», но Римская Церковь покрывала от него Папу телом своим, так что меч мог вонзиться в сердце врага, только пройдя сквозь тело Церкви-Матери. Вот чего ужасался он — матереубийства. Был и другой ужас: христианин без Церкви, как улитка без раковины, — самая голая, слабая, жалкая тварь. Первая улитка — он, Лютер, а за ним, если только люди поверят ему, все христианское человечество будет такая же голая тварь.

    Двух этих ужасов он тогда еще не понимал, но понял потом: «Сердце мое трепещет во мне, и я говорил себе: „Неужели ты один в истине, а весь мир во лжи?.. Сколько душ увлечешь ты за собой в бездну вечной погибели?“»

    Ночью он долго и горячо молился: «Боже мой! Боже мой! Где Ты? Не скрывай от меня лица Твоего, не отвергни меня и не оставь меня, Боже, Спаситель мой! Не ты ли избрал меня для дела Твоего?.. Я хочу отдать жизнь мою за Тебя… Помоги же мне, Господи, заступись, помилуй, спаси! Сохрани душу мою и избавь меня, да не постыжусь, что я на Тебя уповаю!» [327]

    С каждым словом молитвы ему становилось все легче. Страх от него отступил. Знал, что будет услышан. «Сам Господь ведет меня, и я иду за Ним; дело мое — Его» — это снова почувствовал. Точно какие-то могучие крылья подымали его и несли.

    Спал в эту ночь так тихо и сладко, как только в самом раннем детстве, на руках у матери. Но и сквозь сон чувствовал силу тех подымающих крыльев.

    22

    [328]

    Те, кто в первый раз видели его вчера, сегодня не узнавали; это был другой человек: страха вчерашнего как не бывало; невозмутимо ясно и спокойно, почти весело было лицо его. «Диавол, что ли, подменил его за ночь? У-у, проклятый, исчадие, оборотень!»—думали с жутким чувством суеверные испанцы и итальянцы, добрые католики.

    Преданный церковной анафеме и на костер осужденный еретик стоял лицом к лицу с христианнейшим Императором Священной Римской Империи, владыкой полумира, и смотрел на него так пристально прямо, что тот невольно опустил глаза, может быть, с тем же суеверным страхом, как все добрые католики, перед этим «сатаной в человеческом образе».

    Стоя тоже перед императором и снова указывая на кучу сваленных книг, канцлер Иоганн фон дер Экке повторил вчерашний вопрос, но еще более суровым и торжественным голосом, как будто строгий учитель говорил с поставленным в угол и пока еще только из милости не высеченным розгою маленьким школьником.

    «Брат Мартин, отрекаешься ли ты от этих осуждаемых Церковью книг твоих или все еще продолжаешь в заблуждениях своих упорствовать?»

    «Ваше Императорское Величество, Ваши Святейшие Высочества и все яснейшие Государи мои… Совесть моя свидетельствует мне, что во всем, что я доныне говорил и писал, я не имел другой цели, кроме славы Божьей и наставления христиан в чистейших истоках веры…»

    Он говорил спокойным, ровным, как будто тихим, а на самом деле таким громким и внятным голосом, что каждый звук его слышен был до отдаленнейших углов палаты. И тем, кто слышал его в первый раз накануне, опять показалось, что это говорит совсем другой человек.

    «В некоторых книгах моих я восстаю на папство и тех его служителей, которые ученьем и жизнью своей губят весь христианский мир, ибо никто уже ныне не может ни отрицать, ни скрыть, что не Божьими и человеческими законами и постановлениями пап совесть верующих жалко скована и замучена… Не учат ли эти люди, что ни на какие законы и постановления пап, будь они даже противны Евангелию, восставать не должно?.. Если бы я отрекся от этих книг моих, то я еще усилил бы нечестие, открыл бы ему двери и окна — особенно в том случае, если бы могли сказать, что я это сделал по воле Его Императорского Величества и всей Римской Империи. Боже мой, страшно подумать, какому злодейству я тогда послужил бы орудием…»

    Голос его дрогнул, и дрогнули сердца всех — добрых и злых, умных и глупых, друзей и врагов одинаково. Он говорил по-латыни; ни император, ни большей частью его приближенные этого языка не понимали. Но странно — им казалось иногда, что они понимают, может быть, потому, что сила речи его была не в словах, а в звуках вкрадчивого до глубины душ проникавшего голоса и в горевших чудным огнем «демонических» или «Ангельских» глазах.

    «Как защититься мне от моих обвинителей? Что им ответить? То же отвечу, что на допросе у первосвященника Анны ответил Христос ударившему Его по лицу служителю: „Если я сказал худо, то покажи, что худо“. Ежели сам Господь, зная о Себе, что ОН заблуждаться не может, все-таки соглашался, чтобы против Его учения свидетельствовал жалкий раб, то насколько же более мне, несчастному и слишком легко заблуждающемуся грешнику, должно согласиться, чтобы против моего учения свидетельствовали все, кто хочет и может. Вот почему, милосердием Божиим заклинаю Ваше Императорское Величество и всех яснейших Государей моих, и всех, кто слушает меня, от мала до велика: да свидетельствуют все против меня, да обличат заблуждения мои, на основании Слова Божия, и только что это сделают — я отрекусь и сам брошу книги мои в огонь…»

    Лютер на мгновение умолк, как будто ждал ответа. Но все молчали, затаив дыхание, забыв едкий дым и жар факелов, градом с лица катившийся пот, тесноту, духоту, в которой многим едва не делалось дурно, и чувствуя так же, как он, что здесь перед ними сейчас грядущие судьбы веков и народов нечеловеческой волей решаются.

    «Верьте мне: прежде чем начать дело мое, я много думал о тех смутах и распрях, какие могут произойти от моего учения, и вот что я понял: радоваться надо происходящему от Слова Божья разделению, ибо Сам Господь говорит: „Не мир пришел Я принести, но меч“. Дивен и страшен Господь наш в судах Своих. Бойтесь же, чтобы желание ваше восстановить мир, отвергнув Слово Божие, не было причиной величайших бед…»

    То, о чем он говорил, уже произошло в этом собрании — надвое разделилось оно мечом Господним: радовались одни и благословляли его, как разбивающего цепи их освободителя, а другие ужасались и проклинали его, как пойманного в доме поджигателя. Все были в смятении; он один был спокоен. Стоя у открытого окна, весь в поту, на холодном сквозняке, думал с тихой улыбкой: «Насмерть простужусь, и сжечь не успеют. А впрочем, так или иначе — все хорошо будет: Господь совершит за меня!» Чувствовал снова, что какие-то могучие крылья подымают его и несут.

    После такого же, как накануне, краткого совещания императора с приближенными канцлер фон дер Экке сказал:

    «Брат Мартин, ты говорил с меньшею скромностью, чем подобало тебе, и о том, что не относится к делу. Возобновляя заблуждения, давно уже осужденный Церковью, ты хочешь, чтобы их опровергли на основании Слова Божия… Но если бы со всяким, кто утверждает что-либо противное учению Церкви, надо было спорить и убеждать его, то в христианстве не оставалось бы ничего твердого и верного. Вот почему Его Императорское Величество требует от тебя прямого и ясного ответа: отрекаешься ли ты от своих заблуждений — да или нет?»

    «Так как Ваше Императорское Величество и Ваши Высочества требуют от меня прямого ответа, то я отвечу: „Нет“. Если не докажут мне из Священного Писания, что я заблуждаюсь, то совесть моя Словом Божьим останется связанной. Ни Папе, ни Собранию я не верю, потому что ясно как день, что слишком часто они заблуждались и сами себе противоречили. Нет, я не могу и не хочу отречься ни от чего, потому что небезопасно и нехорошо делать что-либо против совести. Вот я здесь стою; я не могу иначе. Бог да поможет мне! Аминь». [329]

    «Так он сказал, и в этом был тверд, как скала», — вспоминает очевидец. [330]

    «Брат Мартин! — воскликнул канцлер фон дер Экке, и было что-то в лице и голосе его такое человечески простое, из глубины сердца идущее, что Лютер невольно прислушался. — Брат Мартин! Не думай, что тебе одному дано разуметь Слово Божие лучше всех отцов и учителей Церкви. Возложи бремя совести твоей на Церковь, ибо верно только одно — слушаться установленных Богом властей…» [331]

    Кто из них был прав — тот, кто оставался в Церкви, хотел продолжать начатое, или тот, кто, выйдя из Церкви, хотел начать все сызнова? Или правы были оба, потому что и здесь опять, как во всяком глубоком религиозном опыте, было противоречие двух истин, для человека неразрешимое — вечное «да» и вечное «нет» одному и тому же — два жернова, мелющих сердце человеческое, как пшеницу Господню?

    Лютер невольно прислушался к словам фон дер Экке, и, может быть, чувство знакомого страха кольнуло сердце его, как слабое жало сонной змеи. Он хотел что-то ответить, но не успел.

    Неподвижное лицо мертвого мальчика, сидевшего на троне под шелковым красным двуглавым золотым орлом тканным пологом, еще больше окаменело; только по едва заметному дрожанию какой-то жилки в щеке под левым глазом да по крепко сжатым, вытянутым в ниточку губам самые близкие к императору люди догадывались, что он возмущен и разгневан речью Лютера. Вдруг встал и, не сказав никому ни слова, пошел к двери. Кто-то из придворных, кинувшись поспешно, с низкими поклонами, приподнял на двери красную, тоже золотыми орлами тканную занавесь, и государь вышел из палаты, что было знаком, что заседание Диэты кончено.

    Сопровождаемый двумя императорскими телохранителями с алебардами и глашатаем Гаспардом Штурманом, со шпагой наголо, Лютер мог с трудом пробраться сквозь обступившую его толпу, в которой испанцы и итальянцы, а также и многие немцы, встретили его свистом и площадной бранью; а остальные немцы приветствовали восторженными криками; те готовы были его растерзать, а эти — задушить в объятиях. [332]

    Выйдя из палаты, вернулся он в гостиницу. Издали увидев ожидающую толпу друзей своих, поднял руки к небу и воскликнул:

    «Я прорвался, прорвался! Ich bin hindurch! Ich bin hindurch! Будь у меня и сто голов, я предпочел бы дать их все отрубить, одну за другой, чем отречься хотя бы от одного из моих слов!»

    «Я прорвался» — это были те же слова, что произнес он девять лет тому назад, в ту памятную ночь, в Черной Башне Виттенбергской обители, когда озарял его Великий Свет с неба, так же как Павла на пути в Дамаск: «Только что я понял, чем отличается Закон от Евангелия, как я прорвался». [334] Внутренний только прорыв одного был тогда, а теперь и внешний — многих. Если не все христианское человечество, то огромная часть его прорвется вслед за Лютером — куда? — в «великое от Христа отступление», il gran rifiuto, по слову Данте, [335] — в то, что за христианством, в «Третье Царство Духа», по слову Иоахима Флорского? Этого ни сам Лютер не знал, ни те, кто пойдут за ним, этого не будут знать. «Кончено, кончено все!» — радовался Лютер, но, на самом деле, ничего не было кончено — только начиналось, и четыре века пройдут — все еще будет неизвестно, когда и чем кончится.

    23

    Лютер оставался в Вормсе еще дней семь, потому что действительные или мнимые друзья его делали последние отчаянные попытки помирить «еретика» с Церковью так, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Но все эти попытки разбивались о «твердую скалу» Лютера не «делать что-нибудь против совести» («contra conscientiam agere»). [336]

    В эти дни ходили по Вормсу такие же зловещие слухи, как некогда по Аугсбургу: Лютер будто бы схвачен, закован, отравлен быстро или медленно действующим Александровым—Борджиевым—ядом, заколот, зарезан из-за угла наемными убийцами. За ночь на стенах домов и церквей появились воззвания: одни — с угрозами Лютеру, а другие — с известием, что четыреста рыцарей поклялись защищать его с оружием в руках и что войско в восемь тысяч человек готово выступить в поход для освобождения Германии от римского ига. «Лютер! Лютер! Bundschuh! Bundschuh!» — этот грозный, бывший и будущий, боевой клич восстающих на господ крестьян повторялся в этих воззваниях. И в собственных покоях императора найдены были подметные письма с угрозами: «Горе земле, ею же правит дитя!» [337]

    «Черту под хвост охранную грамоту!» — думал про себя с зубовным скрежетом и почти говорил императору папский легат Алеандр, чуть не валялся в ногах у него, убеждая, умоляя считать охранный лист, выданный Лютеру, недействительным после произнесенной над ним анафемы. Но император стоял на своем: слова, данного хотя бы самому диаволу, нельзя нарушать. В Карле V, вместе с Великим Инквизитором, был и рыцарь без упрека, Дон Кихот. Начало царствования своего не хотел он обесчестить клятвопреступлением и надеялся сжечь еретика «по всем правилам рыцарской чести». [338]

    «Как хорошо говорил наш брат Мартин перед Его Императорским Величеством и всеми государями Священной Римской Империи, — восхищался Фридрих Мудрый и пугался. — Слишком для меня он смел… не знаю, что с ним и делать, просто беда!» [339]

    Были тайные сговоры, шепоты Лютерова Ангела-Хранителя, «старого Саксонского Рейнеке-Лиса», как Фридриха называли враги, с его приближенными, совещание о том, как бы спасти Лютера, эту славу, может быть, не только Германии, но и всего христианского мира, это «нещечко, опасную игрушку Фридриха Немудрого», как те же враги его злобно шутили.

    «Шито-крыто, шито-крыто!» — все повторял он, лукаво усмехаясь в седую, Лесного Царя, Эрлкёнига, напоминающую бороду и поглядывая из-под седых, нависших бровей голубыми глазами, в которых детская простота соединялась со старческой мудростью, говорил: «Будьте просты, как голуби, и мудры, как змеи». Эту заповедь Фридрих исполнил.

    Тайные сговоры, шепоты были и с самим Лютером. Он все упрямо качал головой, отмахивался от дружеских советов, как от надоедливых мух; но потом опускал голову и тяжело вздыхал: «Да будет воля Господня — не моя и не ваша». [340]

    Вечером 25 апреля канцлер фон дер Экке, вместе с личным секретарем государя, зайдя в гостиницу к Лютеру, объявил ему повеление императора немедленно покинуть Вормс и предупредил его, что, по истечении двадцати одного дня, когда срок охранной грамоты кончится, будут приняты нужные меры, чтобы приговор церковного и гражданского суда над ним исполнился. Лютер понял, что это значит: голову отрубят ему на плахе как бунтовщику или сожгут как еретика. [341] «О, если бы так», — подумал он с тою радостью (был, конечно, и страх, но радость все-таки больше), с которой думал об этом в последнее время всегда.

    «Вот как все произошло, — писал он другу своему, живописцу Луке Кранаху. — „Твои ли это книги?“ — спросили меня. Я отвечал: „Мои“. „Отрекаешься ли ты от них?“ — „Нет“. — „Ну, так ступай вон!“ [342] Если так равнодушно-холодно говорит о таком великом для него событии, в котором солнце жизни достигло высшей полуденной точки, то, может быть, потому, что уже предчувствует, что венец мученический снова, как уже сколько раз, пройдет мимо него и что не на костре сожгут его, а в грязной луже утопят.

    24

    Утром 26 апреля потихоньку выехал он из Вормса в Виттенберг, на той же крытой полотном колымаге, с кучей соломы вместо сидения, на которой въехал туда десять дней назад, с теми же двумя спутниками, доктором Виттенбергского университета, Амсдорфом (Amsdorf), и августинским братом, Петценштейнером (Petzensteiner). Несколько дней погостил у отца с матерью и других родственников в том самом городе Эйзенахе, где двадцать лет назад, маленьким школьником, едва не погиб от нищеты, и 4 мая пустился в дальнейший путь по Готской дороге через Тюрингский лес.

    — в тот сумеречный час, когда сильней ладанный запах только что распустившихся берез и смолисто-яблочный дух ярко-зеленой, веселой хвои, когда прядут над болотами волнисто-белую пряжу туманов дочери Лесного Царя Эрлкёнига, и блуждающие огоньки пляшут над мшистыми кочками, — вдруг, точно из-под земли выскочив, вооруженные всадники окружили колымагу Лютера. Двое, нацелившись из аркебуз на кучера, велели ему остановиться, а когда он хлестнул было коней кнутом, схватили их под уздцы и, стащив его с козел, немного потрепали. Робкий августинский монашек, ни жив ни мертв, потому что был уверен, что это не люди, а бесы, выскочив из колымаги, шмыгнул, как заяц, в кусты. Амсдорф что-то бестолково кричал, махал руками и оборонялся, но странно вяло и слабо, точно во сне. А Лютер сидел, не шевелясь, с таким равнодушным лицом, как будто это дело его не касалось. Когда же всадники велели ему выйти из телеги, покорно вышел и дал себя увести в глубину леса, где его усадили на лошадь и помчались во весь опор, сначала по большой дороге; потом свернули на окольную, с этой — еще на другую, на третью, все поворачивая, забираясь в самую чащу леса, где можно было ехать только шагом, где так долго кружили и плутали по буеракам, болотам, оврагам и волчьим или ведьминым тропам, что Лютер, очень хорошо знавший эти места, перестал понимать, где они находятся, и ему казалось иногда, что это не с детства ему знакомый Тюрингский лес, а какой-то другой, неизвестный. Странное чувство владело им, как будто все, что с ним происходит, не сон и не явь, а что-то между ними среднее — какой-то полупризрачный, полудействительный мир, в который он попал, как в ловушку, и выберется ли из нее когда-нибудь, не знал.

    Было около полуночи, судя по звездам, когда на зелено-синем небе зачернели островерхие башни, зубчатые стены какого-то, на дремуче-лесистой горе, замка.

    Если бы Лютер не сомневался, действительно ли есть то, чем кажется, какое бы то ни было из здешних мест, то он узнал бы тоже с детства ему знакомый замок Вартбургский.

    Заскрежетали цепи подъемного моста; его опустили. Всадники въехали во двор замка, и цепи за ними заскрежетали — мост подняли. „Точно мышеловка захлопнулась“, — подумал Лютер.

    С лошади слезть ему помогли какие-то почтительные люди, должно быть, конюхи или оруженосцы. Очень худой, высокий старик, с благородным и умным лицом, комендант (Кастелян) замка, рыцарь фон Берлепш (Berlepsch), как потом узнал Лютер, подойдя к нему, приветствовал его с низким поклоном: „Добро пожаловать, рыцарь Георг!“

    „Вы, сударь мой, ошибаетесь. Я — доктор Мартин Лютер“.

    „О нет, прошу, ваша милость, меня извинить, я слишком хорошо знаю, с кем имею честь говорить!“ — возразил комендант, еще ниже кланяясь, почтительно-любезной улыбкой, но так твердо и решительно, что Лютер понял, что спорить бесполезно; вдруг почудилось ему опять, что все, что с ним происходит, — не явь и не сон, а что-то между ними среднее, где, вместе с именем, он лицо свое потерял; что он уже не доктор Лютер и не рыцарь Георг, а так же, как Одиссей, обманувший Циклопа, — „Никто“:

    „Я называюсь Никто; мне такое название дали мать и отец…“ „Знай же, Никто мой любезный, что будешь ты… съеден“. [343]

    Взяв его под руку, старик подвел его к одной из башен, отпер огромный замок, отодвинул железный засов на низенькой, дубовой, железом окованной, точно тюремной, двери, и повел его наверх по крутой, узкой лестнице, где заметались спугнутые светом факелов летучие мыши и в висевших по всем углам паутинах старые, жирные пауки забегали. Поднятая в середине лестницы железная цепь загремела; отпертая чугунная решетка на ржавых петлях завизжала, и на самом верху башни, отперев еще один огромный замок на такой же, как внизу, железом окованной двери, комендант ввел гостя в просто, но удобно и чисто убранный покой, где накрыт был к ужину стол с весело на нем горевшими восковыми свечами. Рядом был другой, меньший покой — спальня.

    зловещие гулы запираемых замков, засовов, цепей и решеток.

    Лютер сел за стол, и двое хорошеньких, похожих на девочек, богато, как придворные пажи, одетых мальчиков начали подавать ему на серебряных блюдах кушанья и наливать из серебряных кувшинов вино в хрустальный кубок с гербом Тюрингских ландграфов, такой великолепный, что сами они могли из него некогда пить.

    Весело как будто, а на самом деле, томительно-скучно болтая с мальчиками, узнавал Лютер от них, что в башне, где его поселили, живут только совы, крысы, летучие мыши, а может быть, и упыри, сосущие кровь из людей по ночам; также, что вместо „гадкого, чужого платья“, которое на нем сейчас, ему возвратят завтра его, рыцаря Георга, собственное платье — лилового бархата камзол, штаны в обтяжку, сапоги со шпорами, шляпу с пером, шпагу и золотую цепь на грудь — все, как следует ясновельможному рыцарю. Эти слова — „свое и чужое платье“ — произносились так уверенно, что опять почудилось ему, что вместе с одеждой, так же, как с именем, он потеряет лицо свое и будет Никто.

    После ужина мальчики ушли, и опять многоголосое эхо повторило зловещие гулы замков, а когда последние гулы замерли — сомкнулась над ним тишина бесконечная, как водная поверхность над утопленником. „Как ржавый ключ, иду ко дну“, — подумал он и проговорил, не узнавая своего собственного голоса, как будто не он говорил, а неизвестный ему человек — тот страшный Никто: „Как ржавый ключ, иду ко дну“.

    „Я согласился, чтобы меня заточили и спрятали, я еще сам не знаю где“, — вспомнил он то, что писал другу своему, живописцу Луке Кранаху, с неделю назад, на пути из Вормса в Эйзенах. „О, насколько было бы лучше мне умереть от руки насильников!.. Но я не должен презирать совета добрых людей, до какого-то назначенного срока“. Этот срок, увы, никогда не наступит — понял он теперь. Чаша „полная сладчайшей жидкости“, по слову Данте, чаша мученичества прошла мимо уст его не до срока, а навсегда.

    „Боже мой! Боже мой! Зачем отвел Ты от меня руку злодеев и палачей? Почему не принял жизни моей, которую я приносил Тебе в жертву от такого чистого сердца“, — спрашивал он, [345] но знал, что ответа не будет; была только тишина бесконечная — на все вопросы человека — молчание Бога.

    25

    „случаем“, есть, может быть, на самом деле, „Промысел“.

    После того, что Лютер сказал и сделал в Вормсе, никакие слова и дела его, никакое присутствие не могло бы действовать на его друзей и недругов так, как его внезапное молчание, бездействие, отсутствие. В те самые дни, когда ему казалось, что он потерял лицо свое и что имя его — Никто, — он в действительности только начинал лицо свое находить и быть кем-то для мира.

    Весть об его отсутствии пронеслась по всей Германии с быстротою молнии.

    „Жив ли он или умер, я не знаю, — писал Альбрехт Дюрер в своем путевом дневнике. — Если его убили, то он умер как мученик, за веру Христову… Плачьте о нем, все христиане, ибо он был великим пророком Божиим“.

    Вот когда исполнилось для многих то, что предсказывала та лубочная картинка, где голубь Духа Святого сходил на Лютера и лицо его было окружено сиянием, как лица святых на иконах.

    а по мнению протестантов, — католики. [346]

    „Лютер исчез, — доносил в Рим папский легат, Алеандр. — Говорят, что я его убил… если бы на то была милость Божия! Но кажется, его похитила старая Саксонская Лисица, Фридрих Мудрый“. [347]

    Фридрих Мудрый не пожелал знать, где находится Лютер, предоставив ближайшим советникам своим избрать для него место убежища. „Хитрая лисица“ сделала это для того, чтобы лучше сохранить тайну похищения и чтобы на вопрос Папы или императора: „Где находится Лютер?“ иметь возможность ответить по совести: „Не знаю“.

    8 мая 1521 года Лютер объявлен был указом императора вне закона. Это значило, что всякий мог убить его безнаказанно; кто укрыл бы его, накормил или напоил, подвергся бы такой же каре закона, как за оскорбление Его Величества; кто узнал бы, где он скрывается, должен был бы донести о том под угрозой той же кары; а кому удалось бы, схватив его, выдать властям, получил бы достойную „за столь святое дело награду“. [349] Если бы этот указ приведен был в исполнение, то, как тело человека на дне океана, Лютерово тело под двойною тяжестью государства и Церкви, императора и Папы, расплющилось бы не в мокрое пятно на земле, а в жалкую тень — в ничто.

    Но и здесь опять — случай или Промысел — самое нужное событие в самую нужную минуту — вспыхнувшая война с Франциском Первым, принудив императора внезапно покинуть Германию, помешала ему исполнить этот указ и помогла Фридриху Мудрому спасти „великого пророка Божьего“.

    Лютерова келья Вартбургского замка выходила окнами на Тюрингский лес — необозримое море то светлой березовой и липовой, то темной дубовой, то черной хвойной зелени. Шелест листьев, пенье птиц, стрекотание кузнечиков, сонное жужжание мух на стекле окна и тишина, тишина бесконечная.

    Знают великие созерцатели, что в молчании, в недвижности, в бездействии есть нечто более опьяняющее, головокружительное, чем в самом быстром движении, самом оглушительном шуме и увлекающем действии. Они знают, что в самом глубоком молчании таится последняя мудрость или безумие. Это Лютер испытал на себе. После Вормского стремительного действия, точно с разбега и сослепа, внезапно ударился он и разбился о стену Вартбургского молчания и бездействия.

    Иногда целыми днями сидел у окна, ничего не делая, ни о чем не думая, и только смотрел, как ветер колеблет поникшие ветви плакучей березы; любил ее больше всех деревьев, потому что сердце его, подобно ветвям ее, поникало и плакало. Слушая далекое в лесу кукование кукушки, любил ее больше всех птиц, потому что заунывный голос ее напоминал ему голос матери, когда она пела над ним ту жалобно-грустную песенку:

    Оба людям мы немилы —

    В первые дни заточения он жил в двух уединенных покоях наверху башни, как узник в тюрьме. Но по отъезде императора начали давать ему больше свободы: позволены были прогулки, сначала близкие, пешие, а потом и более далекие, конные. Но один из доверенных людей коменданта, под видом конюха или оруженосца, всегда сопутствуя рыцарю Георгу, наблюдал, чтобы никто не подходил к нему и не заговаривал с ним, и он ни с кем.

    Сняв привычную одежду, просторную монашескую рясу, и каждое утро напяливая с таким трудом, что два маленьких пажа должны были ему помогать, узкие в обтяжку штаны, узкий и короткий камзол, узкие башмаки с серебряными пряжками для дома и высокие, лосевой кожи сапоги со шпорами для выхода, надевая шляпу с пером, путавшуюся в ногах шпагу, краденую золотую цепь на грудь, — он чувствовал себя ряженым шутом. Волосы на голове велено было отрастить, чтобы скрыть тонзуру, и отпустить бороду для большего сходства с рыцарем Георгом. [351] „Ты меня не узнал бы; я и сам себя с трудом узнаю“, — писал он одному из друзей своих. „Оборотень, от гнусной ведьминой свадьбы гнусно преобразившийся Фауст“, — думал он с отвращением, глядя на себя в зеркало и видя сначала жесткую черную бородку. „Я только странник, узник, вольный и невольный вместе“, — писал он ученику своему, Иоганну Артиколе. — Вольный, потому что все мое желание — бороться в открытом бою за слово Божие. Но, видно, я этого не стою». И в тот же день — Меланхтону: «В Вормсе я только одного боялся, чтобы враги мои не подумали, что я бежал с поля битвы… Но Бог видит, что я ничего так не желал бы, как подставить голову под их удары». [353] И другому ученику: «О, насколько легче бороться с людьми и с воплощенным в них диаволом, чем с бесчестным Духом Зла!» [354] «Я в страхе и в смятении совести, потому что, уступая в Вормсе советам твоим и прочих друзей моих, я ослабел духом и не восстал на безбожников, как новый пророк Илья. О, если бы я стоял перед ними сейчас — не такие бы речи от меня услышали!» [355] «Я покинул поле битвы… против моей воли; и не знаю, была ли на то воля Божья». [356]

    Знал, что с ним будет, когда согласился быть заточенным и спрятанным; но не знал, что это будет так подло, смешно и страшно. Только что два больших пса, император и Папа, на него зарычали — маленькой собачонкой, поджав хвост, шмыгнул в подворотню.

    «Ваши похвалы смущают и терзают меня, потому что я живу здесь… мало молюсь и совсем не плачу о Церкви Божьей… Мне бы надо гореть духом, а я только плотью горю, в похоти, в лени, в праздности, в усыплении. Я не знаю, не отступил ли от меня Бог». [357] «Я проклинаю окаменелую бесчувственность сердца моего». [358]

    Сам не зная для чего, заходил иногда в пахнувший мышами темный чулан для вешания старого платья, где вбит был ржавый гвоздь, в виде крюка, в потолок; пыльная веревка лежала в углу, свернувшись, как спящая змея, то исчезая на несколько дней, то опять появляясь — наяву или во сне, — он не знал. Пристально долго смотрел то на веревку, то на гвоздь, и все думал, зачем он здесь. И вдруг, вскочив, убегал, дрожа, как лист. И точно вдогонку кто-то шептал ему на ухо — он знал, кто: «Почему сказано: не введи нас в искушение? Или мало одного Искусителя — их два — я и Он?»

    [359] Но работа валилась из рук, потому что казалась только иным, еще томительнейшим видом праздности. [360] «Вот уже восемь дней, как я ничего не делаю, не пишу, не читаю». «О, зачем я не умер, зачем я не умер!.. Лучше бы мне было сгореть на костре, чем так гнить заживо». [362]

    Тление, вместо горения — сожжения.
    Как над горячею золой

    И огнь, сокрытый и глухой,
    Слова и строки пожирает,
    Так грустно длится жизнь моя
    И с каждым днем уходит дымом;

    В однообразье нестерпимом!..
    О небо, если бы хоть раз
    Сей пламень развился по воле,
    И, не томясь, не мучась доле,
    — и погас!
    Тютчев

    «Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему не годна, как только выбросить ее вон на попрание людям» (Матфей, 5:13). Лютер чувствовал себя такой, людьми попираемой солью.

    26

    Слишком много ел и пил от скуки и оттого, что все блюда были очень вкусно приготовлены, и обильные пряности в них возбуждали сильную жажду. Это было вредно для его здоровья; он начал страдать печенью, и сделался такой чудовищный запор, что боялся от него умереть; был, впрочем, так мнителен, что и от легкой болезни всегда умереть боялся. [363]

    было во сне и что наяву.

    Маленькие пажи купили для него мешок орехов. Он грыз их иногда после обеда и потом прятал в сундук, стоявший у стены в большом покое. Ночью, однажды, только что лег в постель и потушил свечу, услышал, что орехи в сундуке стучат так громко, как будто тряс кто-то мешок изо всей силы; потом, вылетев вдруг из сундука, начали они ударяться со всего размаха о потолочные балки, сперва в большом покое, а потом и в спальне, над самой постелью, так что вся комната наполнилась шумом, как от сильнейшего града. Лютер знал, чье это дело, но только плюнул и, повернувшись на другой бок, начал было засыпать, когда услышал такой грохот на лестнице, точно скатывались по ней дюжинами пустые бочки. Снова зажег свет, встал и, выйдя на лестницу, увидел, что там никого не было, решетка опущена, цепи натянуты; но бочки продолжали катиться с грохотом.

    «Это ты, куманек? Ну ладно, стучи себе на здоровье!» — проговорил он, зевая; вернулся в спальню, лег и спокойно заснул. [364]

    А в другой раз, подойдя ночью к постели, увидел, что на ней лежит большая черная собака, какой ни у кого в замке не было, тотчас понял, что это, но не испугался, прямо подошел к постели, произнес стих того псалма, где говорится о данной Богом человеку власти над всею тварью: «Все положил под ноги его» (Пс. 8, 7). Перекрестился, схватил собаку за загривок, поднял и понес к окну. Зверь не зарычал, даже не визгнул, только повернул к нему голову, как будто усмехаясь, оскалил два белых клыка и заглянул ему прямо в глаза не звериным, но и не человеческим взором. Он поднял раму и выбросил в окно собаку. «И уже никто никогда ее больше не видел».

    Эта Лютерова черная собака, кажется, сродни тому Фаустову черному пуделю, из которого вышел веселый школяр в огненно-красном плаще с лошадиным копытом. Судя по «Застольным беседам» Лютера, он хорошо знал историю Фауста: [366] мог прочесть ее в одном из многих списков, ходивших тогда по рукам, в том самом городке Виттенберге, где три века спустя прочтет ее в другом списке второй великий германец, равный Лютеру, Гёте.

    Зачем плестись пешком к далекой цели?

    А мне — на скачущем козле,
    Скорей бы так на шабаш мы поспели.

    Это приглашение беса на Вальпургиеву ночь мог бы услышать и Лютер, как Фауст. [367]

    «Правду говорит Жерсон: диавол преследует человека в уединении, как заблудившуюся в пустыне овцу», — скажет Лютер в «Застольных беседах». [368] «Многие и хитрые бесы искушают меня и говорят, будто бы развлекают от скуки», — жалуется он в письмах друзьям из Вартбурга. [369] Шабаш ведьм — одно из этих «развлечений от скуки».

    «Се, даю вам власть наступать… на всю силу вражию» (Лука, 10:19), Лютер советовал ученикам своим: «Диавола не бойтесь, плюйте на него, и убежит он, потому что он не выносит презренья». «Легче всего диавол побеждает человека страхом и унижением. Верь, что спасен, и радуйся; все дьяволовы козни от человеческой радости тают, как снег на солнце». [370]

    Лютер был прав, что сила диавола не в нем самом, а в человеческой слабости и что после того, как в дом сильного вошел и связал его Сильнейший, — сколько бы диавол ни искушал и ни мучил верующих, он погубить их не может; но ошибался, думая, что уже победил Врага; близким казалось ему далекое, обещанное: «На аспида и василиска наступишь, топтать будешь льва и дракона» — уже дарованным, и то, что будет, тем, что есть. «О, если бы я мог найти такой огромный грех, чтобы диавол наконец понял, что я не боюсь никакого греха!» — этого он не сказал бы, если бы знал, почему на искушение диавола «Бросься отсюда вниз!» Христос ответил: «Господа Бога твоего не искушай!» [371] Лютер ошибался, думая, что может не бояться греха, и суждено ему было заплатить за эту ошибку.

    спальне и, когда и как перешел оттуда сюда, не помнил. Странное оцепенение напало на него; все хотел что-то вспомнить, о чем-то подумать, и не мог.

    Глядел прямо в окно: огромная полная луна заливала всю комнату почти ослепительно ярким светом. К мертвой тишине Вартбурга он давно привык; но никогда еще не было и здесь такой тишины. Точно все оцепенело так же, как он, и, затаив дыхание, ждало чего-то.

    Перед ним лежала на столе открытая книга: Ветхий Завет на еврейском языке. Свет луны был так ярок, что он легко мог прочесть Песню Песней: «Сплю, а сердце мое бодрствует; вот голос моего возлюбленного, который стучится: „Отвори мне, сестра моя, возлюбленная моя, голубица моя, чистая моя! Положи меня, как печать на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка любовь, как смерть“» (Песнь Песней, 5:2, 8:6).

    Слабо запахло лесными нарциссами. Вспомнил, что ему говаривал «маленький грек», Меланхтон, о похищении Персефоны по Гомерову гимну: греческое имя цветка Narkissos от корня narkân, «опьянять, одурять, погружать в беспамятство»; высшее опьянение жизнью — жизни конец, срыв и падение в бездну: «Бросься отсюда вниз». Бледный цветок могил, «тяжело пахнущий», baryodmos, страшно сладкий тленом любви-похоти — вот что такое Нарцисс. Только что сорвала его Персефона, как разверзлась под нею утроба земли, выкатил из нее, на конях огнедышащих, Адоней, царь подземного царства, подхватил ее и умчал в преисподнюю. [372]

    — ярче, и сильнее запахло нарциссами — женским телом — тленом. Медленно поднял он глаза от книги, чтобы взглянуть туда, откуда послышался вздох, но сделалось так страшно, что вскочил, хотел бежать, но что-то сильное, грубое толкнуло его в спину и, спотыкаясь, прошел он, как на плаху, в спальню к постели. Крепко зажмурил глаза, чтобы не видеть, но, как человек видит и сквозь сомкнутые веки молнии, — увидел он лежавшее на постели, голубовато-белое, точно из лунного света сотканное голое женское тело, с прекрасным, но бледным, без кровинки, лицом, как у мертвой. Глаза были закрыты, длинные ресницы опущены. Но если и вечным сном уснула, то было что-то бодрствующее, живое в смерти: «Сплю, а сердце мое бодрствует». Как Богиня, Пенорожденная, стыдливо закрывала или бесстыдно показывала рукою то, что надо было бы скрыть. И вся она была, как упоительно страшный, тленом «тяжело пахнущий» нарцисс.

    Но вдруг вспомнил он то, что слышал от людей, опытных в диавольских кознях: бес, иногда похищая с кладбища только что похороненные тела молодых красивых женщин и девушек, оживляет их духом своим так, что мужчины могут совокупляться с ними, не зная, что это не живые тела, а трупы. [373]

    Сомкнутые, бледные, мертвые губы ее разомкнулись, ожили, порозовели; вырвался из них глубокий вздох. Руку отвела от того, что скрывала, и в лицо ему пахнул упоительно страшный запах женского тела — тлена. Выступила на губах ее улыбка такая зовущая, вспыхнул меж дрогнувших опущенных ресниц огонь такого желания, что и в нем ответным желанием загорелась вся кровь.

    Но вспомнил: «Труп!» — и волосы на голове его встали дыбом от ужаса. Руку хотел поднять, чтобы перекреститься, — рука оцепенела; хотел произнести молитву — язык отнялся. Но что язык не мог сказать, сказало сердце:

    «Пресвятая Матерь, спаси!»

    И вдруг исчезло все.

    Утренний свет увидел в окно и услышал тихий ровный шум дождя. Ночью, должно быть, пронеслась где-то очень далеко гроза. Воздух был легок и свеж. Пахло из открытого окна уже осенней листвой и мокрой смолистой хвоей.

    Вспомнив то, что было ночью, подумал: «Только чудом Она и спасла меня — отблагодарила за акафист!» Несколько дней назад начал писать акафист Пресвятой Деве Марии по-евангельскому: «Величит душа моя Господа, Magnificat». [374] как после пытки, а в душе была уже радость и тишина. Диавола пустыни еще не победил, но уже знал, что победит.

    Встал, перешел из спальни в большую комнату, сел за рабочий стол и принялся за дело так бодро и весело, как еще никогда в Вартбурге. Начатый акафист продолжал. Та же песнь была и в его душе, как в ее: «Величит душа моя Господа, и возрадовался дух мой о Боге, Спасителе моем» (Лука, 1:46–47).

    27

    Как это часто бывает в однообразной и уединенной жизни, медленно тянулись дни, а недели и месяцы летели быстро. Только что, казалось, оделся лес в осенний пурпур и золото, как уже снял свой убор; желтые листья зашуршали под ногой в прозрачно-оголенных просеках, где с царственным величием выступал круторогий олень с трепетной ланью. Крепче запахло в лесу прелым листом, опенками, скипидарно-душною, болотною сыростью, медвежьим логовом и чем-то еще неведомо-жутким, как бы сырым и теплым, косматым мехом самого лешего. Зыблющимся треугольником, черные в зыбкой и бледной лазури небес, полетели журавлиные станицы на юг с призывно-печальным курлыканьем, и дикие лебеди понеслись так высоко, что их самих не видно было — чуть слышался только их подоблачный, трубному звуку подобный клич. Первые снежинки закружились в воздухе, ветви плакучих берез опушились на утреннем солнце сверкающим огнем, и скоро вся земля забелела под снегом. И затрещал утренний веселый огонь в очаге.

    Лютер много писал: книгу «Об исповеди», «Истолкование псалмов», «Проповеди», «О монашеских обетах», «Проповедь о брачной жизни», «Против Лейпцигского козла (Доктора Эмзера)», «Против английского короля Генриха» и обличительное послание к Майнцскому архиепископу о возобновившейся продаже Отпущений: «Если Ваше Преподобие не отменит ее, то я вынужден буду приписать вам те гнусности, какие приписывал Тецелю… и показать всему христианскому миру, чем отличается епископ от волка». [375] «О Христе и Антихристе» и многие другие. [376] В то же время, готовясь к переводу Священного Писания на немецкий язык, продолжал изучать еврейский и греческий.

    Твердо решил бежать из тюрьмы, освободиться, хотя бы ценою жизни, потому что тревожные слухи начали доходить до него из Виттенберга о смутах и распрях в тамошней Церкви. В конце ноября выехал он потихоньку из Вартбурга, один на коне, и неожиданно явился в Виттенберг, где друзья едва узнали его с бородой и в одежде рыцаря Георга. Пробыл там дней шесть, только для разведки (дымом запах дом — хотел узнать, не горит ли), и, когда начали ходить слухи о его приезде, поспешно вернулся в Вартбург, потому что не хотел покинуть его, не приступив к важнейшему для него делу — переводу Писания. «Я хочу говорить по-немецки, а не по-латински и не по-гречески». [377]

    «Это — великое и святое дело… нужное всем для спасенья… Я надеюсь дать моей Германии перевод лучше латинского». [378] «Женщина в домашнем хозяйстве, дети в играх, горожане на площади — вот у кого надо учиться говорить на языке Священного Писания». «Глядя на уста простого человека и слушая, как мать говорит с детьми, я учусь у них». [379] «Я для моих немцев рожден; им и хочу послужить». «Да совершит же Господь Им самим начатое дело!» [381]

    Знал, что если только это дело совершит как следует, то впервые Сам Иисус с Двенадцатью пойдет по родным лесам и полям, от селения к селению, от города к городу, уча простой народ, впервые зазвучит Нагорная проповедь, «Блаженны нищие духом», под родное кукование кукушки и шелест родных плакучих берез. Сначала пойдет Иисус по Германии, а потом и по всем другим землям. Знал, что переводит Новый Завет — все христианство — не только на немецкий язык, но и на все языки нового времени; снова делается христианство не римским, а воистину вселенским, католическим.

    Радость величайшая, какую может испытать человек на земле, — делать и знать, что делаешь доброе, нужное для всех, как хлеб и вода, святое дело: радость эту Лютер испытал в те дни.

    «Как-то раз, на Аугсбургской Диэте, архиепископ Майнцский открыл случайно какую-то книгу и стал ее читать, — вспоминает Лютер. — „Что это вы читаете, Ваше Преподобие?“ — спросил его один из его приближенных. „Я не знаю, что это за книга, но вижу, что в ней все против нас“, — ответил тот». Книга эта была Священное Писание. «Брат Мартин, оставь эту книгу! — говаривал мне один августинский монах, доктор Узингер, мой учитель в Эрфуртской обители. — Надо читать Отцов Церкви: они извлекли из Писания мед истины, а само оно производит лишь смуты и распри». [382] Вот почему в Римской Церкви Евангелие оставалось в течение многих веков почти неизвестной книгой: дома, на родном языке, его запрещено было читать; позволено — только в церквах, на чужом и большинству верующих непонятном латинском языке. В Римской Церкви слово Божие было крепко-накрепко заковано, заперто и спрятано. Христос онемел: как бы в уста Его палачами, слугами не Иудейских, а Римских Первосвященников, вложен был кляп. Лютер имел право сказать: «Благодаря мне Евангелие появилось впервые на свет дневной» — из тысячелетней ночи — темноты Римской Церкви. [383] Как бы вынут был кляп из уст Господних, и вдруг немой заговорил. Лютер, кажется, знал или предчувствовал, что это больше всего, что он сделал. Лютер, основатель новой Церкви, обличитель «Папы-Антихриста», может быть, сомнителен; но Лютер, освободитель Слова Божия, — несомненен.

    «Кажущийся случай — действительный Промысел; Кто же обо мне заботится, ведет меня, как слепого за руку», — это много раз в жизни чувствовал Лютер, а теперь понял он то, что ему казалось бесцельным и бессмысленным, — Вартбург: он был заточен, чтобы освободить Узника; он замолчал, чтобы заговорил Немой.

    Начал переводить Новый Завет в декабре 1521 года, а кончил к марту 1522-го. Дописав последние слова последней книги, Апокалипсиса, «Ей, гряди, Господи Иисусе! Аминь!», заплакал от благодарности так же, как после той страшной ночи, когда спасла его Пресвятая Дева Мария. Став на колени перед окном и глядя на оттепельно-темное, все еще зимнее небо с такою радостью, как если бы оно уже было весенним, прозрачно-голубым, начал молиться:

    Благослови, душа моя, Господа, и вся внутренность моя — святое имя Его… Он прощает все беззакония твои; венчает тебя милостью и щедротами; насыщает благами желание твое; обновляется, подобно орлу, юность твоя (Пс., 102:1–5).

    28

    В тот же день — случай опять или Промысел, но уже не Божий, а диавольский (есть, увы, и такой), — в тот же день Лютер получил вести еще более тревожные, чем до декабрьского приезда в Виттенберг. Судя по этим вестям, в доме уже не только пахло дымом, но и выкинуло пламя. 27 декабря 1521 года, дней через двадцать по отъезде Лютера из Виттенберга, прибыли туда из города Цвиккау (Zwickau), на границе Чехии, тамошние «пророки», бедные ткачи и суконщики, «озаренные Духом Святым». «Дух, — говорили они, — дышит, где хочет, а в смиреннейших людях особенно. И только что прибыли, как вспыхнуло народное восстание: буйная чернь под неистовый крик „Жги, бей, разбивай!“ начала грабить, жечь и осквернять монастыри и церкви». [384] [385]

    Главным поджигателем бунта был, вместе с цвиккаускими ткачами-невеждами, ученейший богослов Виттенбергского университета, соборный архидиакон Карлштадт (Carlstadt), человек большого ума и пламенной веры, но ученик, пожираемый ревностью к учителю, — «Лютер второй», пожелавший сделаться первым. Думая, что Лютер заключен в Вартбурге и исчез навсегда, Карлштадт хотел заменить его и превзойти. «Лютер говорит, но не делает, топчется только на месте, ни Богу свечка, ни черту кочерга», — мог бы сказать Карлштадт почти так же, как сам Лютер говорил о себе, в Вартбурге: «Я сижу весь день праздный и гнусный». То, о чем говорил и чего не делал, — Карлштадт пожелал сделать. [386]

    К прошлому возвращался Лютер — к началу христианства — Евангелию, а Карлштадт устремился к будущему — к концу христианства — Апокалипсису. «Новую песнь запоем (ein neues Lied wir heben an)», — это Лютер сказал, а цвиккауские пророки и Карлштадт это пожелали сделать. «Все, наконец, должно измениться», — скажут восставшие на господ крестьяне. [388] «Все должно измениться; es muss endlich anders werden», не только в Церкви, в делах духовных, но и в государстве, в делах мирских. Общности имения — «совершенного братства и равенства по Евангелию» — того, что люди грядущих веков назовут «коммунизмом», потребует ученик Карлштадта, вождь восставших крестьян, такой же священник-расстрига, как Лютер, Томас Мюнцер (Münzer): «Все да будет общим (omnia simul communia)». [389] «Царство Божие приблизилось и должно быть установлено силою, ибо, по слову Господа, только употребляющий силу входит в Царство Божие», — учил Карлштадт. [390] «Вперед, вперед, вперед! Раздувайте огонь, не давайте вашим мечам простыть от крови, не щадите никого!» — скажет ученик Карлштадта, Мюнцер. [391] «Почему бы не очистить нам эту помойную яму — Римскую Церковь, и не омыть наших рук в их крови?» — это Лютер сказал, а Томас Мюнцер это сделает. Или, говоря на языке наших дней, Лютер начал Преобразование, Реформацию, а верные ученики Лютера, Карлштадт и Томас Мюнцер, начинают Переворот, Революцию. «Что же делать? Кто сеет ветер — пожинает бурю», — говаривал Лютер, пожимая плечами, в самом начале смуты. Но кто сеял ветер? [393]

    Несколько дней до того, как пришли эти страшные вести из Виттенберга, Лютер, сидя за рабочим столом, взглянул в окно и сразу же понял, что происходит. Мартовская оттепель стояла на дворе; шел мокрый снег с дождем. Вдруг последние лучи заходящего солнца, брызнув из-под темных, на самом краю неба ровно, как ножницами, срезанных туч, залили все таким горящим красным светом, что мокрые стволы деревьев сделались кровавыми, и мокрый снег тоже, и грязные лужи на дороге казались лужами крови. Что это значит, он тогда не понял, — понял теперь, читая эти страшные вести: «Будет вся Германия в крови». Кто это сказал? Кто это сделал? Только ли Карлштадт — «Лютер второй», или также первый?

    «Я их не боюсь… и вы не бойтесь», — писал он друзьям своим в ответ на те страшные вести о Карлштадте и цвиккауских пророках. Но если он думал, что схватит эту Черную Собаку за загривок и выбросит в окно, то ошибался, и дорого ему было суждено заплатить за эту ошибку.

    Хуже всего было то, что вернейшие ученики его, как Меланхтон, соблазнялись «пророками». «Их презирать не должно, — писал Меланхтон Фридриху Мудрому. — Кроме Лютера, никто не мог бы различить, какой в них Дух». [395] Фридрих не знал, что ему делать.

    «Я как мирянин ничего не понимаю в этом деле, — говорил он советникам своим, когда заходила речь о необходимом обуздании „пророков“. — Бог дал мне довольно богатства, но лучше я пойду по миру нищим, нежели сделаю что-нибудь против воли Божьей!» Значит, и он сомневался, нет ли в этих невежественных пророках-поджигателях Духа Святого. [396]

    Перепуганные граждане, перессорившиеся богословы, монахи, священники — все честные люди в городе требовали возвращения Лютера и умоляли об этом Фридриха. [397] «Лютер кашу эту заварил, пусть же сам ее и расхлебывает». «Я не боюсь», — говорил Лютер, но это была неправда: он только успокаивал себя и друзей своих, а на самом деле очень боялся. «Я знал всегда, что рану эту нанесет нам Сатана, но не знал, что он это сделает не чужими, а нашими же собственными руками», — писал он ученикам своим. [399]

    «Злейшие враги мои не нанесли мне такого тяжелого удара, как эти друзья, — вот что терзает мне сердце!» [400] «Все мои прежние муки — ничто перед этой; никогда еще я не был так глубоко ранен». [401] В этих людях «сам Сатана восстал на Евангелие во имя Евангелия» — Христом борет Христа. [402]

    «Все да будет общим (omnia simul communia)», — эти три слова вспомнил Лютер, взвесил — и увидел маленькое, сморщенное все в кулачок, как у мартышки, черненькое, точно обожженное, личико маленького худенького человека, «Лютера второго» — Карлштадта, освещенное красным светом раздуваемых искр. «Ждать ни минуты нельзя, — решил Лютер, — надо кинуться и вырвать головню у поджигателя, пока в доме не вспыхнул пожар». [404]

    После тайной декабрьской разведки в Виттенберге отправил он тогда «Верное ко всем христианам увещание остерегаться мятежа и восстания». [405] «Бог запрещает восстание… Диавол радуется ему… Установленных властей никто не должен низвергать, кроме Того, Кто их установил», — таков был смысл увещания. [406] Но Лютер чувствовал, что этого мало. «Пользуясь моим отсутствием, Сатана вышел за ограду к овцам и ввел среди них такие соблазны, которые я не могу одолеть издали… мое присутствие необходимо, — писал он Фридриху. — Совесть не дает мне покоя… Я должен, вопреки воле Вашего Высочества и воле всего мира, быть там, где находится паства моя, чтобы с нею страдать и умереть за нее, и я это сделаю с радостью… Вот одна причина моего приезда, а другая — та, что я предвижу… великое в народе восстание, которым Бог накажет Германию». [407] Это письмо написано Лютером 6 марта, уже по приезде в Виттенберг, но нет никаких сомнений, что он уже и в Вартбурге думал и чувствовал то, что высказал в этом письме.

    Надвое переломилась жизнь — это чувствовал Лютер, проводя последнюю ночь в Вартбурге и обозревая, как бы с высоты башни своей, весь пройденный путь жизни. Думал о трех великих искушениях. Двух прошлых и одном будущем. Первое было в Черной Башне Виттенбергской обители; второе — здесь, в серой башне Вартбурга, а третье будет, может быть, опять в Черной. В первом — искушал его диавол невидимый, внутренний, в нем самом мнимою свободою — личностью; во втором — диавол внешний, в образе женского голого тела, искушал его мнимою любовью — похотью; а в третьем — то видимый, то невидимый, внешний и внутренний вместе — будет искушать его мнимым братством — общностью: «Все да будет общим (Omnia simul communia)». В первом искушении диавол мог погубить его; во втором — погубить дело его, а в третьем, самом страшном — его и дело вместе. Первое и второе искушения он победил; победит ли третье?

    29

    1 марта 1522 года Лютер выехал из Вартбурга и в марте прибыл в Виттенберг, [409] где, скинув платье рыцаря Георга и надев монашескую рясу, сбрив бороду и выбрив тонзуру, снова сделался братом Мартином.

    себя самого утишил, усмирил, и через себя — других. К ненависти призывали Карлштадт, Мюнцер и цвиккауские пророки, а он — к любви; те думали, что меч сильнее Слова, а он думал, что Слово сильнее меча. «Я буду проповедывать, взывать, кричать, но силой принуждать не буду никого, потому что вера свободна… Только Словом должно бороться и побеждать; Словом только можно разрушить то, что воздвигнуто силой… следуйте моему примеру: с Папой я боролся, не прибегая к силе; только возвещал, проповедывал Слово Божие, и оно разрушило папство так, как этого не могла бы сделать никакая другая сила в мире». [410]

    В Вартбурге, когда переводил Св. Писание, чувствовал он, созерцая, а здесь, в Виттенберге — действуя, испытал он радость величайшую, какую только может человек испытать на земле, — делать людям добро. Видел воочию, как бушующие волны мятежа под льющимся на них елеем Слова Божьего утихают. Как бы через него всех бурь земных Утешитель Небесный запретил дуть ветру и сказал морю: «Умолкни, перестань. И сделалась великая тишина» (Марк, 4:39).

    Но если думал Лютер, что третье искушение диавола, мнимым братством-общностью, он так же победит, как первое, мнимой свободой — личностью, и второе — мнимой любовью — похотью, то он ошибался. «Не вынимая меча из ножен и не пролив ни капли крови, он потушит раскаленную головню поджигателей» — этой надежде его не суждено было исполниться. [411]

    — два богослова, Марк Штюбнер (Stübner) с Целларием (Cellarius) и один неизвестный, ткач или суконщик, длинный, как шест, рыжий и веснущатый — долго добивались тайного свидания с Лютером, но тот все отказывал; наконец согласился.

    «Дело твое, брат Мартин, больше, чем дело Апостолов», — начал беседу Штюбнер с такою чрезмерною любезностью, что она не предвещала ничего доброго. Лютер только молча плечами пожал, ожидая, что будет дальше.

    — А нас, Цвиккауских учителей, ты за кого почитаешь? — спросил Штюбнер.

    — А вы себя за кого почитаете? — ответил Лютер тоже вопросом.

    — За таких же пророков Божьих, как ты.

    — О чем же пророчество?

    — О том, что царство Божие приблизилось и должно быть установлено силою.

    — Все, наконец, должно измениться, — подтвердил Целларий. — Надо христианам завоевать свободу мечом! [412]

    — Мечом! — подтвердил, как эхо, веснущатый, с бесконечно-тупым упрямством в лице и в голосе.

    — Этого в Писании не сказано, — возразил Лютер. — Берегитесь, не от диавола ли ваши пророчества.

    — Сам берегись, твои ли не от диавола! — воскликнул Целларий, ударив кулаком по столу.

    Но Штюбнер, положив ему руку на плечо, проговорил спокойно:

    — Проповедь твоя, брат Мартин, для богатых, а наша — для бедных; с бедными — Бог, а с богатыми — диавол.

    — Диавол! — опять повторил, как эхо, веснущатый.

    — Дело твое еще только в начале, а наше — уже в конце, — продолжал Штюбнер.

    — Какой же ваш конец? — спросил Лютер.

    — Все да будет общим, — ответил Штюбнер. — А чтобы ты знал, что и мы пророки, — хочешь, скажу, о чем ты сейчас думаешь?

    — Ну, скажи.

    — Ты думаешь: кто правее, ты или мы?

    — Бог да поразит тебя, Сатана! — воскликнул брат Мартин, ударив в свою очередь кулаком по столу.

    И, подумав, прибавил:

    — Слово Божие — наше свидетельство, а ваше где, покажите!

    — Да, мы покажем, — ответил Штюбнер все так же спокойно.

    — Покажем! — повторило эхо.

    Штюбнер встал, пошел к двери, но, перед тем чтобы выйти, остановился, оглянулся на Лютера и проговорил с тихой усмешкой:

    — Вот уж погоди, брат Мартин, мы наше знамение миру покажем! [413]

    И вдруг вспомнилось Лютеру, как Черная Собака в Вартбургском замке, когда он, схватив ее за загривок, повернула к нему голову и, как будто усмехаясь, оскалила два белых клыка. Понял он, что не победил Врага.

    «Писанное Слово мертво, — учили они. — Живо только сказанное Духом Святым». [414] «Божеское не воплотилось в человеческом, и не может быть заключено ни в каком установлении или слове прошлых веков, ибо Откровение все еще продолжается; вера есть вечное дело Божие». [415]

    «Голос Духа Святого во мне подобен шуму вод многих. Я знаю больше, чем если бы проглотил сто тысяч Библий!» — хвалился Мюнцер. [416]

    30

    Новый Завет в немецком переводе Лютера появился 25 сентября 1522 года — с этого все и началось. Люди всех чинов и званий — богатые и бедные, знатные и простые, ученые и невежды, — сидя за столом в харчевне или собираясь кучами на площадях и улицах, спорили о вере. «Все, кто умел читать по-немецки, жадно читали и перечитывали Новый Завет, запечатлевая его в памяти и в сердце своем… Все носили его при себе за пазухой, и это внушало им такую гордость, что они спорили о нем не только с мирскими людьми, но и с духовными и даже с докторами богословия», — вспоминает очевидец. [417] Пахари, угольщики, пастухи, дровосеки, лоскутники, нищие «ходили из города в город, из селения в селение, проповедуя Евангелие». «Все люди равны перед Богом, — учили они. — Когда Адам пахал и Ева пряла, то где были господа?» [419] Больше всего волновало умы и сердца то место в Деяниях Апостолов, где говорится о первой христианской общине:

    У множества же уверовавших было одно сердце и одна душа; и никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее

    «Общим было все, и все люди были братьями во дни Апостолов; этому примеру и мы должны следовать», — проповедывал в Швабии меховщик Себастиан Лютцер (Lützer), а никому не известный человек из Бюльгенбаха (Bulgenbach), некий Ганс Мюллер, — имя ему легион, — объявлен был вождем «великого Христианского Братства». Он ходил по городам и селеньям, в красном платье, в красной шапочке с петушьим пером и в узких красных башмаках, может быть, с лошадиным копытом, как Мефистофель, и в «Красной Шайке» восставшие крестьяне собирались вокруг него. Вот кто вышел из Черной Собаки доктора Лютера — из черного пуделя доктора Фауста — Красный Школяр, бес великого бунта:

    Так вот что в пуделе сидело, —
    Школяр бродячий — пресмешное дело! —

    мог бы сказать и доктор Лютер, как доктор Фауст.

    «Снова порабощать людей, освобожденных Христом, тех, за кого пролил Он свою драгоценную кровь, — разве это не гнусная несправедливость?.. Нет во Христе ни раба, ни свободного… Но, Богу противясь, не хотят государи, чтобы бедный человек спасся», — говорили крестьяне, собираясь в «Красной Шайке» под знаменем с Белым Крестом. [421] «Мы свободны по Писанию и хотим быть свободными, потому что кровью Иисуса Христа искуплены мы все одинаково, пастух так же, как государь».

    В марте 1524 года появились «Жалобы крестьян с двенадцатью просьбами». «Мы — не бунтовщики и не мятежники; мы — проповедники Евангелия… Истинные бунтовщики — те, кто Евангелию противится и хотел бы его уничтожить: наши господа и насильники», — говорилось в кратком вступлении к «Жалобам». Следовали двенадцать просьб: избрание священников сельскими общинами, дозволение рыбной ловли, охоты и рубки леса на господских землях; об уменьшении податей и барщины; о справедливости суда; о неприсуждении в пользу господ наследства вдов и сирот; об отмене крепостного права: «Если какая-нибудь из этих просьб Слову Божию противна, — чего мы не думаем, — то мы заранее от нее отказываемся. Мир Христов да будет со всеми. Аминь».

    В это же время швабские крестьяне, ссылаясь на книгу Лютера «О христианской свободе», [423] обратились к нему с просьбой быть их вождем и ходатаем перед господами. [424] избегнуты. Но Лютер не согласился; он покинул и предал крестьян, а вместе с ними и себя самого.

    За годы до восстания он остерегал государей: «Вашего произвола не хотят и не могут больше терпеть крестьяне. Крайней степени достигло в народе презрение к вам, государям». [425] Это сказано в 1523 году, но забыто в 1525-м, когда появилось «Увещание к миру, в ответ на двенадцать требований швабских крестьян». [426] «Главная ответственность за восстание крестьян падет на вас, государи, и еще больше — на вас, епископы, священники, монахи, потому что в вашем слепом ожесточении вы не перестаете гнать Евангелие… Нож к вашему горлу приставлен, а вы все еще думаете, что сила за вами, и что вас никто не победит». Это Лютер говорит государям, и в то же время — народу: «Если государи плохи, то этим вовсе не оправдано ваше восстание, потому что взявший меч от меча и погибнет. Иго плохих государей терпеть есть посланный нам Богом крест… Делайте, впрочем, что хотите, только не оправдывайтесь именем Христа; этого я вам не позволю: я вырву у вас Его святое имя, хотя бы пришлось для этого пролить всю мою кровь до последней капли». [427]

    В сущности, ничего в этом «Увещании» не сказано и не сделано, потому что не сделано выбора; все одно — ни рыба ни мясо. Лютер опять между двумя стульями сидит. Хочет, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. В том, что люди наших дней называют «социальной революцией», «проблемой социального неравенства», он окажется вне игры, так же, впрочем, как Св. Франциск Ассизский и почти все святые.

    «Ты, как собачонка между двумя сражающимися войсками — рабов и господ, бедных и богатых, — путаешься все только у тех и других под ногами, и теми, и другими будешь раздавлен», — могли бы сказать ему восставшие крестьяне.

    В городе Нордгаузене звонят они во все колокола, чтобы заглушить голос его, когда он проповедует в церкви, а в городе Орламюнде кидают в него грязью и камнями, а когда он бежит из церкви, кричат ему вдогонку: «Ступай ко всем чертям, чтобы тебе шею сломать прежде, чем выйдешь отсюда!» [429]

    Это было для Лютера, может быть, хуже, чем папская булла об его отлучении от Церкви.

    «Лютер осквернил все христианство, украл у него Евангелие», — доказывал Томас Мюнцер в книге «Против бездушной, в неге живущей, Виттенбергской плоти» — Лютера. Шайки восставших крестьян собрал он под боком у Лютера, в городе Мюльхаузен, в Тюрингии, а в городе Альштедт (Allstadt) основал тайное общество бунтовщиков, чья невидимая сеть была раскинута по всей Европе. [431] Первый понял он, что эти три слова — «Все будет общим» — тот Архимедов рычаг, которым может совершиться всемирный переворот — «всемирная революция», как скажут люди грядущих веков. Тайное общество Мюнцера — то малое горчичное зерно, из которого некогда вырастет великое дерево — Третий Коммунизм, Третий Интернационал.

    «Подымайтесь, братья, если хотите, чтобы поднял вас Бог», — гласило воззвание Мюнцера к мансфельдским рудокопам, тем самым, у которых были плавильные печи старого Ганса Лютера, отца Мартинова. «Начинайте битву Господню, ибо час наступил… Вся Германия, Франция, Италия уже поднялись… Бей, бей, бей!.. Куй железо, пока горячо, — Ринк-ранк! Ринк-ранк! Раздувай огонь, не давай мечу простыть от крови, не щади никого… Бей, бей, бей!» «Всех богатых и сильных мира сего надо избивать, как бешеных собак», — гласило другое воззвание к восставшим крестьянам. [433]

    «Бей, бей, бей! Dran, dran, dran!» — в этих звуках слышится уже, как бьют по наковальне кузнецы подземные, титаны или диаволы грядущих веков. Эта страшная, человеческой кровью дымящаяся песнь францисканского монаха Мюнцера — первая революционная песнь новых времен.

    Примечания:

    321) Strohl, 205; Brentano, 138.

    322) Spangenberg, Adelspiegel, II, 54; Kuhn, I, 508.

    323) Brentano, 124.

    324) Booth, 141.

    326) Brentano, 132.

    327) Op. ed. Erlang., LXIV, 289 s. s.; Kuhn, I, 511–512.

    328) Mathesius, Das Leben Dr. M. Luthers, 1817, с. IV, s. 33, Op., éd. Erlang.

    329) Wrede, Deutsche Reichstagsakten unter Reiser Karl V, III, 555; Febvre, 187; Kuhn, I, 518.

    331) Strohl, 209.

    332) Kuhn, I, 517–518.

    333) Kuhn, I, 518; Strohl, 208.

    334) Op. ed. Erlang., LVIII, 404.

    336) Cochleus, Colloquium Cochlaci cum Luthero Wormatiale habitum, 1540, Op. ed. Erlang, XXXI, 302. Janssen, Geschichte des Deutschen Volkes, 1881, II, 599; Kuhn, I, 526–527.

    337) Kuhn, 1,520; Selneccer, Historia narrativa et oratio de Doct. Martin Luthero, Lepsii, 1575, p. 109 s. s.

    338) Kuhn, I, 528–529.

    339) Kuhn, I, 518; Riedder, Nachrichten, с. IV, S. 96.

    341) Kuhn, I, 528; Brentano, 128.

    342) Spalatini, Annales reformationis, ed. Cypriani, p. 49 s. s.; Seckendorf, Histor. Lutheranismi, 1691, I, 158; Kuhn, I, 530.

    343) Одиссей, Ил., 366–370.

    344) Op. ed. Erlangen, LIII, 64; Enders, Luthers Briefwechsel, III, 128.

    346) Fèbvre, 198.

    347) Booth, 154, Kuhn, I, 532.

    348) Brentano, 130.

    349) Ranke, Deutsche geschichte un Zeitalter der Reformation, 1842, XI, 50.

    351) Kuhn, II, 3; Brentano, 130.

    352) Enders, Luthers Briefwechsel, III, 155.

    353) Enders, II, 148.

    354) De Wette, II, 89, 50, 89.

    356) см. сноску выше.

    357) End, III, 189.

    358) De Wette, II, 1.

    359) End, III, 154, 171; Fèbvre, 201.

    361) De Wette, II, 22.

    362) De Wette, II, 22; Brentano, 133; Kuhn, II, 6.

    363) Fèbvre, 201; Kuhn, II, 5.

    364) Colloquia, ed Bundseil, III, 225.

    366) Tischreden, ed Frankfurt, 1568, in folio, p 12.

    367) Goethe, Faust, I.

    368) Colloq, II, 297.

    369) End, III, 243.

    émoires de Luther, 1837, II, 185; Brentano, 153.

    371) Febvre, 270.

    372) Homer, Hymn ad Demetr.

    373) Tischreden, ed. Frankfurt, 1568, p 215–216; Michelet, II, 177.

    374) Op. ed. Erlangen, 1862–1870, XV, 57 ss Lobgesang der heiligen Jungrfrau Maria, gen das Magnificat, 1521.

    376) Von der Berchte, De Votis monasticis, Predigt vom ehelichen Leben. An den Bock zu Leipzig. Contra henricum regem Angliae, Passional Christi und Antichristi; Kuhn, II, 15–17, III, 394–395.

    377) Kuhn, II, 41; Brentano, 139.

    378) De Wette, II, 123.

    379) Strohl, 219.

    èbvre, 212.

    381) Brentano, 280.

    382) Brentano, 275, Tischreden.

    383) Brentano, 281.

    384) Kuhn, II, 47.

    èbvre, 213–214.

    386) Fèbvre, 236–237; Kuhn, II, 43.

    387) Booth, 225.

    388) Strohl, 260.

    389) Op. Luth. ed Walch, Halle, 1740–1753, vol XVI, 157; Kuhn, II, 221.

    391) см. сноску выше.

    392) Epit. Respons. Silv. Prieratis, 1520; Loescher, Volst. Reform. acta et docum., II, 435.

    393) Ibidem.

    394) End, III, 316; Fèbvre, 243; De Wette, II, 124.

    396) Senckendorf, Hist. Lutherian, 1691, I, 193; Kuhn, II, 49.

    397) Bretschneider, Corpus Reformat., 1842, I, 566; Kuhn, II, 53.

    398) см. сноску выше.

    399) De Wette, II, 124.

    401) De Wette, II, 124; Kuhn, II, 53.

    402) Brentano, 158.

    403) Kuhn, I, 351.

    404) De Wette, I, 135.

    406) Kuhn, II, 45; Fèbvre, 229.

    407) De Wette, II, 141–147.

    408) Kuhn, II, 68–69.

    409) Fèbvre, 227; Op. Erlang., LIII, 104; Kuhn, II, 57.

    –72; Fèbvre, 253; Op. Erlang., XXVIII, 204 ss.

    411) De Wette, II, 135; Kuhn, II, 53.

    412) Strohl, 259.

    413) Cammerarius, Vita Melarichtinis; De Wette, II, 178, 181; Kuhn, II, 74–75.

    414) Kuhn, II, 48.

    416) см. сноску выше.

    417) Cochleus, Commentaria de actis et scriptis M. Lutheri, 1549; Kuhn, II, 18.

    418) Brentano, 190.

    419) Strohl, 260.

    421) Kuhn, II, 193; Brentano, 192.

    422) Op. ed. Walch, 1753, XVI, 25 ss.

    423) De libertate christiana, Von der Freicheit eines christenmenschen, 1520.

    424) Kuhn, II, 197.

    426) Op. ed. Weimar, XVIII, 279.

    427) Booth, 180; Brentano, 195.

    428) Booth, 181.

    429) Kuhn, II, 151; Martin Reinhardt, Doct. M. Luther's Handlung mit dem Rath und gemeinde der Stadt Orlamind; Op. ed. Walch, XV, 2435 ss.

    431) Kuhn, II, 136–138. Seidemann, Forschungen zur deutschen Geschichte, II, 337; Ranke, Deutsche Geschichte um Zeitalter der Reform., 1842, II, 145.

    432) Op. Erlangen, LXV, 14 ss.

    433) Brentano, 216.

    Раздел сайта: