• Приглашаем посетить наш сайт
    Короленко (korolenko.lit-info.ru)
  • Старинные октавы. Octaves du passé.

    Песня: 1 2
    Варианты

    Старинные октавы Octaves du passé  

    Песнь первая 

    I

    Хотел бы я начать без предисловья,
    Но критики на поле брани ждут,
    Как вороны, добычи для злословья,
    Слетаются на каждый новый труд
    И каркают. Пошли им Бог здоровья.
    Я их люблю, хотя в их толк и суд
    Не верю: все им только брани повод...
    Пусть вьется над Пегасом жадный овод. 

    II

    Обол – Харону[32]: сразу дань плачу
    Врагам моим. В отваге безрассудной
    Писать роман октавами хочу.
    От стройности, от музыки их чудной
    Я без ума; поэму заключу
    В стесненные границы меры трудной.
    Попробуем, – хоть вольный наш язык
     

    III

    Чем цель трудней – тем больше нам отрады:
    Коль женщина сама желает пасть,
    Победе слишком легкой мы не рады.
    Зато над сердцем непокорным власть,
    Сопротивленье, холод и преграды
    Рождают в нас мучительную страсть:
    Так не для всех доступна, величава,
    Подобно гордой женщине, – октава. 

    IV

    Уж я давно мечтал о ней: резец
    Ваятеля пленяет мрамор твердый.
    Поборемся же с рифмой, наконец,
    Чтоб победить язык простой и гордый.
    Твою печаль баюкают, певец,
    Тройных созвучий полные аккорды,
    И мысль они, как волны, вдаль несут,
    Одна другой, звуча, передают. 

    V

    Но чтобы труд был легок и приятен,
    Я должен знать, что есть в толпе людей
    Душа, которой близок и понятен
    Да будет же союз наш благодатен,
    Читатель мой: для двух иль трех друзей
    Бесхитростный дневник пишу, не повесть.
    Зову на суд я жизнь мою и совесть. 

    VI

    И не боюсь оружье дать врагу:
    Не все ли мы у смерти, – у преддверья
    Верховного Суда? – я не солгу,
    В словах моих не будет лицемерья:
    Что видел я, что знаю, как могу,
    Без гордости, стыда иль недоверья,
    Тому, кто хочет слышать, расскажу, —
    Живым – живое сердце обнажу. 

    VII

    Тревоги страстной, бурной и весенней
    Я не люблю: душа моя полна
    И ясностью, и тишиной осенней...
    И, вечная, святая тишина:
    Час от часу светлей и вдохновенней
    Мне прошлой темной жизни глубина:
    Там, в сумерках, горит воспоминанье,
     

    VIII

    От шума дня, от клеветы людской,
    От глупых ссор полемики журнальной
    Я уношусь к младенчеству душой —
    Туда, туда, к заре первоначальной.
    Уж кроткая Богиня надо мной
    Поникла вновь с улыбкою печальной,
    И я, как в небо, в очи ей смотрю,
    О чистых днях, о детстве говорю. 

    IX

    От Невского с его толпою чинной
    Я ухожу к Неве, прозрачным льдом
    Окованной: люблю гранит пустынный
    И Летний сад в безмолвии ночном.
    Мне памятен печальный и старинный,
    Там, рядом с мостом, двухэтажный дом:
    Во дни Петра вельможею построен,
    Он – неуклюж, и мрачен, и спокоен. 

    X

    Свидетель грустный юных лет моих,
    Вдали от жизни, суеты и грома
    Столичного, по-прежнему он тих.
    Узор обоев в комнатах больших,
    Подъезд стеклянный, двор и окна дома.
    Не радостный, но милый мне приют,
    Где бледные видения встают. 

    XI

    Забытые молитвы, сказки няни
    С улыбкою твержу я наизусть,
    Родные лица вижу, как в тумане...
    Там, в детстве счастья было мало, – пусть!
    Как сумрак лунный, даль воспоминаний
    В поэзию, в пленительную грусть
    Все обращает – радость и мученье:
    В душе моей – великое прощенье. 

    XII

    Чиновником усердным был отец,
    В делах, в бумагах канцелярских меру
    Земных трудов свершил и наконец,
    Чрез все ступени, трудную карьеру
    Пройдя, упорной воли образец,
    Был опытен, знал жизнь, людей и веру,
    Ничем не сокрушимую, питал
     

    XIII

    Любил семью, – для нас он жил на свете;
    Был сердцем добр, но деловит и строг.
    Когда порой к нему являлись дети,
    Он с ними быть как с равными не мог.
    Я помню дым сигары в кабинете,
    Прикосновенье желтых бритых щек,
    Холодный поцелуй, – вся нежность наша —
    В словах «bonjour» иль «bonne nuit[33], папаша». 

    XIV

    И скукою томительной царил
    В семье казенный дух, порядок вечный.
    Он все копил, он все для нас копил,
    Но наших игр и болтовни беспечной,
    И хохота, и шума не любил,
    Подозревая в нежности сердечной
    Лишь баловства избыток иль причуд,
    Смотря на жизнь, как на печальный труд. 

    ХV

    Не тратилось на нас копейки лишней.
    Коль дети мимо кабинета шли,
    Старались проскользнуть; от всех вдали,
    Хранимые лишь волею Всевышней,
    Мы в куче десять человек росли,
    Покинутые немке и природе,
    Как овощи в забытом огороде. 

    XVI

    Володя, Саша, Надя... без конца, —
    И в этом мертвом доме мы друг друга
    Любили мало; чтоб звонком отца
    Не потревожить, так же как прислуга,
    Мы приходили с черного крыльца.
    А между тем, не ведая досуга,
    Здоровья не щадя, отец служил
    И все копил, он все для нас копил. 

    XVII

    Под бременем запасов гнулись полки
    В березовых шкапах – меха, фарфор,
    Белье, игрушки, лакомства для елки.
    Зайдешь, бывало, в пыльный коридор,
    Во внутренность шкапов глядишь сквозь щелки,
    И то, чего не видишь, манит взор,
    То миндалем пахнет, то черносливом. 

    ХVIII

    Я с ключницей всегда ходить был рад
    В таинственный подвал, где кладовая.
    Здесь тоже длинные шкапы стоят;
    На мрачных сводах – плесень вековая,
    Мешков с картофелем и банок ряд...
    Трещит тихонько свечка, догорая,
    И мышь из-под огромного куля
    На нас глядит, усами шевеля. 

    XIX

    И только раз в году на именинах
    Вся роскошь вдруг являлась на столе.
    Сидели дамы в пышных кринолинах
    И старички – ряд лиц, как в полумгле
    На старомодных, выцветших картинах...
    И в мараскинном трепетном желе
    Свеча, приятным пламенем краснея,
    Мерцала – тонких поваров затея. 

    ХХ

    Но важный вид гостей пугал меня...
    Холодных блюд – остатков именинной
    Все приходило вновь в порядок чинный:
    Сестра сидела, скучный вид храня,
    С учительницей музыки в гостиной, —
    Навстречу ранним пасмурным лучам
    Был слышен звук однообразных гамм. 

    XXI

    Унылый знак привычек экономных, —
    Торжественная мебель – вся в чехлах.
    Но чудилась мне тайна в нишах темных,
    В двух гипсовых амурах, в зеркалах,
    В чуланах низких, в комнатах огромных, —
    Все навевало непонятный страх;
    И скучную казенную квартиру
    Уподоблял я сказочному миру. 

    XXII

    Мне жития угодников святых
    Рассказывала няня, как с бесами
    Они боролись в пустынях глухих.
    Почтенная старушка в бедном хламе
    Меж душегреек в сундуках своих
    Хранила четки, ладонку с мощами
    Я узнавал, как люди жили встарь; 

    XXIII

    Как некое заклятие трикраты
    Монах над черным камнем произнес
    И в воздухе рассыпался проклятый,
    Подобно стае воронов, утес;
    Я слушал няню, трепетом объятый
    И любопытством, полный чудных грез,
    От ужаса я «Отче наш» в кроватке
    Твердил всю ночь в мерцании лампадки. 

    ХХIV

    Познал я негу безотчетных грез,
    Познал я грусть, – чуть вышел из пеленок.
    Рождало все мучительный вопрос
    В душе моей; запуганный ребенок,
    Всегда один, в холодном доме рос
    Я без любви, угрюмый, как волчонок,
    Боясь лица и голоса людей,
    Дичился братьев, бегал от гостей 

    ХХV

    И ждал чудес в тревоге непрестанной:
    Порой не мог заснуть и весь дрожал,
    Чернее мрака в комнате стоял...
    Мне ужас веял в душу несказанный,
    И громко звал я няню и кричал.
    И старшие, вокруг моей постели,
    То на меня сердились, то жалели. 

    XXVI

    И лакомств мне давала мать, отец
    Шутил; его насмешливые речи
    Я слушал молча, бледный, как мертвец.
    И приносили в спальню лампы, свечи:
    «Вон там, в углу... смотрите!..» – Наконец

    Он исчезал; но жду я новой встречи

    С Неведомым и знаю, что опять
    Его пред смертью должен увидать. 

    XXVII

    С тех пор доныне в бурях и в покое,
    Бегу ли я в толпу или под сень
    Дубрав пустынных, – чую роковое
    Всегда, везде, – и в самый светлый день.
    То древнее, безумное, ночное
    Присутствует в душе моей, как тень,
    Как вещей Парки неотвязный лепет. 

    ХХVIII

    Но, на прогулку с нянею спеша,
    В знакомой лавке у Цепного моста
    Я покупал себе на два гроша
    Коврижки белой, твердой, как береста,
    И, утреннею свежестью дыша,
    Опять на мир смотрел легко и просто;
    И для меня был счастия венец
    Малиновый прозрачный леденец. 

    XXIX

    В суровом доме, мрачном, как могила,
    Во мне лишь ты, родимая, спасла
    Живую душу, и святая сила
    Твоей любви от холода и зла,
    От гибели ребенка защитила;
    Ты ангелом-хранителем была,
    Многострадальной нежностью твоею
    Мне все дано, что в жизни я имею. 

    ХХХ

    Отец сердился, вредным баловством
    Меня спешила осенить крестом,
    Склонясь в лампадном свете над кроваткой,
    И засыпал я безмятежным сном
    При шепоте твоей молитвы сладкой,
    Но чувствовал сквозь поцелуй любви
    Я жалобы безмолвные твои. 

    ХХХI

    Однажды денег взяв Бог весть откуда,
    Она тайком осмелилась купить
    Игрушку мне, чудесного верблюда;
    Отец увидел, стал ее бранить.
    Внутри была бисквитов сладких груда:
    И жадности не мог я победить, —
    За мать страдая, молча, – как убитый, —
    Я с горькими слезами ел бисквиты. 

    ХХХII

    Когда на службе был отец с утра,
    Мать в кабинет за стол меня пускала.
    Я помню дел казенных нумера,
    Сургуч, портрет старинный генерала,
    Из хризолита ручку для пера,
    Коробочку для марок, нож, бювар,
    Карандаши и ящик для сигар: 

    XXXIII

    Предметы жадных, робких наслаждений!..
    Но как-то раз я рукавом свалил
    Чернильницу с головкою оленьей:
    Ни жив ни мертв, смотрю, как потопил
    (Что мне казалось верхом преступлений)
    Зеленое сукно поток чернил.
    Вдруг – голоса, шаги отца в передней;
    Вот, думаю, пришел мой час последний. 

    XXXIV

    Я убежал, чтоб грозного лица
    Не увидать; и начались упреки,
    Неумолимый гневный крик отца,
    На трату денег вечные намеки,
    И оправданья мамы без конца.
    Я понимал, что грубы и жестоки
    Его слова, и слышал я мольбы,
    Усилия беспомощной борьбы... 

    XXXV

    – долгих лет покорная усталость —
    Хотя бы мог я розог ожидать, —
    Лишь простоял в углу за эту шалость:
    Спасла меня заступничеством мать.
    Я чувствовал мучительную жалость,
    Семейных драм не в силах угадать, —
    За маму, тихий и покорный с виду,
    Я затаил в душе моей обиду. 

    XXXVI

    И с нею вместе я жалел себя:
    Под одеялом спрятавшись в кроватке,
    Молился я, родная, за тебя,
    Твой поцелуй в бреду и лихорадке,
    Твое дыханье чувствовал, любя:
    Так жгучие те слезы были сладки,
    Что, все прощая, думал об отце
    Я с радостной улыбкой на лице. 

    XXXVII

    Он не чины, не ордена, не ленты
    Наградою трудов своих считал:
    В невидимо растущие проценты,
    В святыню денежных бумаг и ренты,
    Как в добродетель, веру он питал,
    Хотя и не был скуп, но слишком долго
    Для денег портил жизнь из чувства долга. 

    XXXVIII

    Чиновник с детства до седых волос,
    Житейский ум, суровый и негибкий,
    Не думая о счастье, молча нес
    Он бремя скучной жизни без улыбки,
    Без малодушья, ропота и слез,
    Не ведая ни страсти, ни ошибки.
    И добродетельная жизнь была —
    Как в серых мутных окнах – дождь и мгла. 

    XXXIX

    Кругом в семье царила безмятежность:
    Детей обилье – Божья благодать, —
    Приличная супружеская нежность.
    За нас отец готов был жизнь отдать...
    Но, вечных мук предвидя неизбежность,
    Уже давно им покорилась мать:
    Ее он мучил целыми годами. 

    XL

    Без горечи не проходило дня.
    Но с мужеством отчаянья, ревниво,
    Последний в жизни уголок храня,
    То хитростью, то лаской боязливой,
    Она с отцом боролась за меня.
    Он уступал с враждою молчаливой,
    Но дружба наша крепла, и вдвоем
    Мы жили в тихом уголке своем. 

    XLI

    С ним долгий путь она прошла недаром:
    Я помню мамы вечную мигрень,
    В лице уже больном, хотя не старом,
    Унылую, страдальческую тень...
    Я целовал ей руки с детским жаром, —
    Духи я помню, – белую сирень...
    И пальцы были тонким цветом кожи
    На руки девственных Мадонн похожи... 

    XLII

    О, только бы опять увидеть вас
    И после долгих, долгих дней разлуки
    Давно в могиле сложенные руки!
    Когда придет и мой последний час, —
    Ужели там, где нет ни зла, ни муки, —
    Ужель напрасно я, горюя, жду, —
    Что к вам опять устами припаду? 

    XLIII

    Отец по службе ездил за границу,
    На попеченье старой немки дом
    С детьми покинув; и старушка в Ниццу
    Писала аккуратно обо всем.
    Порой от мамы нежную страницу
    С отцовским кратким деловым письмом
    И с ящиком конфет мы получали,
    И забывал я о моей печали. 

    XLIV

    Бывало, с горстью лакомых конфет,
    С растрепанным арабских сказок томом
    Садился я туда, где ярче свет
    Знакомой лампы на столе знакомом,
    И большего, казалось, счастья нет,
    Чем шоколад с благоуханным ромом.
    В стекле шумел голубоватый газ. 

    XLV

    Я до сих пор люблю, Шехеразада,
    Твоих султанов, евнухов и жен,
    Скитаньями волшебными Синдбада
    И лампой Алладиновой пленен.
    Порой – увы! – среди чудес Багдада
    Я, лакомством и книгой увлечен,
    Мать забывал, как забывают дети, —
    Как будто не было ее на свете, 

    XLVI

    И только в горе вспоминал опять.
    Из Ревеля почтенная старушка
    Умела так хозяйством управлять,
    Чтоб лишняя не тратилась полушка:
    Случится ль детям что-нибудь сломать,
    В буфете ль чая пропадет осьмушка, —
    Она весь дом бранила без конца,
    Предвидя строгий выговор отца. 

    XLVII

    Я помню туфли, темные капоты,
    Седые букли, круглые очки,
    И ночью трепет старческой руки,
    Когда она записывала счеты
    И все твердила: «Рубль за башмаки...
    Картофель десять, масло три копейки...»
    И цифру к цифре ставила в линейки. 

    XLVIII

    Старушки тень я видел на стене
    Огромную, поднять не смея взгляда:
    И магией порой казались мне
    Все эти банки, шпильки и помада,
    Щипцы на свечке в трепетном огне, —
    От них знакомый едкий запах чада:
    Она седую жиденькую прядь
    Привыкла на ночь в букли завивать. 

    XLIX

    До старости была она кокеткой:
    И, сморщившись давно и пожелтев, —
    Хотя у нас бывали гости редко, —
    С лукавством трогательным старых дев
    Шиньон свой древний, с новой черной сеткой,
    Еще пришпилит красненькую ленту,
    И как бедняжка рада комплименту! 

    L

    Душа моя печальна и светла,
    И жалко мне моей старушки дряхлой.
    Священна жизнь, хотя бы то была
    Невидимая жизнь былинки чахлой.
    Мы любим, славя громкие дела,
    Чтоб от людей великих кровью пахло, —
    Но подвиг есть и в серых скучных днях,
    В невидимых презренных мелочах. 

    LI

    Старушки взгляд всегда был жив и зорок:
    К нам девушкой молоденькой вошла
    И поседела, сгорбилась, лет сорок
    С детьми возилась, жизнь им отдала.
    Ей каждый грош чужой был свят и дорог...
    Амалии Христьяновне – хвала:
    Она свершила подвиг без награды,
    Как мало в жизни было ей отрады! 

    LII

    Как много скуки, горестных минут,
    И вот она забыта, и гниют
    В неведомой могиле на погосте,
    Найдя последний отдых и приют,
    Измученные старческие кости...
    Как по земле – теней людских тьмы тем, —
    И ты пришла, – Бог весть куда, зачем... 

    LIII

    Увы, что значит эта жизнь? Над нею,
    Как над загадкой темною, стою,
    Мучительный, чем над судьбой твоею,
    Герой бессмертный, – душу предаю
    Вопросам горьким, отвечать не смею...
    Неведомых героев я пою.
    Простых людей, о, Муза, помоги мне
    Восславить миру в сладкозвучном гимне. 

    LIV

    Да будут же стихи мои полны
    Гармонией спокойной и унылой.
    Ничтожество могильной тишины
    Мгновенный шум великих дел покрыло:
    Последний будет первым, – все равны.
    В торжественных октавах я пою
    Амалию Христьяновну мою. 

    LV

    Старушка Эмма у нее гостила
    В очках и тоже в буклях, как сестра.
    Я помню всех, кого взяла могила,
    Как будто видел лица их вчера.
    Амалия Христьяновна любила,
    С ней наслаждаясь кофием с утра
    И ревельскими кильками в жестянках, —
    Посплетничать о кухне и служанках. 

    LVI

    Был муж ее предобрый старичок
    В ермолке, с трубкой; кофту, вместо шубы,
    Он надевал и длинный сюртучок,
    С улыбкой детской морщил рот беззубый.
    Пусть мелочи ненужных этих строк
    Осудит век наш деловой и грубый, —
    Но я люблю на прозе давних лет
    Поэзии вечерний полусвет... 

    LVII

    На Островах мы лето проводили:
    Куда гулять мы с нянею ходили, —
    Оранжереи, клумбы и фасад
    Дух флигелей в казенном важном стиле,
    Дорических колонн высокий ряд,
    Террасу, двор и палисадник тощий,
    И жидкие елагинские рощи. 

    LVIII

    Там детскую почувствовал любовь
    Я к нашей бедной северной природе.
    Я с прошлогодней ласточкою вновь
    Здоровался и бегал на свободе,
    И с радостным волнением морковь
    И огурцы сажал на огороде,
    Ходил с тяжелой лейкою на пруд:
    Блаженством новым мне казался труд. 

    LIX

    В двух грядках все работы земледелья
    Я находил, про целый мир забыв...
    О, где же ты, безумного веселья
    Давно уже неведомый порыв,
    И суета, и хохот новоселья.
    «Milch trinken, Kinder!»[34], – форточку открыв,
    За шалость детям погрозив сначала,
    Амалия Христьяновна кричала. 

    LX

    И ласточек, летевших через двор,
    Был вешний крик пронзителен и молод...
    Я помню первый чай на даче, сор
    Раскупоренных ящиков и холод
    Сквозного ветра, длинный коридор
    И после игр счастливый, детский голод,
    И теплый хлеб с холодным молоком
    В зеленых чашках с тонким ободком — 

    LXI

    Позолоченным: их любили дети, —
    Особенная прелесть в них была.
    В сосновом, пахнущем смолой, буфете
    Стоял сервиз для дачного стола.
    С тех пор забыл я многое на свете —
    Любовь, обиды, важные дела,
    Но, кажется, до смерти помнить буду
    Ту милую зеленую посуду. 

    LXII

    Всегда один и тот же, мимолетней,
    Чем облачные тени, озарен
    Таинственным лучом, – и беззаботней
    Я ничего не знаю: дальний звон,
    Как будто тихий благовест субботний...
    Большая комната, – где солнца нет,
    Но внутренний прозрачно-мягкий свет... 

    LXIII

    Гляжу на свет, не удивляясь чуду,
    И не могу насытить жадный взор...
    На длинных полках вижу я посуду, —
    Пронизанный сиянием фарфор,
    И золотой, и разноцветный, всюду —
    На чашках белых тоненьких – узор...
    Я – как в раю, – такая в сердце сладость
    И чистота, и неземная радость. 

    LXIV

    Той радостью душа еще полна,
    Когда проснусь, бывало: я беспечен
    И тих весь день под обаяньем сна.
    Хотя для сердца памятен и вечен,
    О, милый сон, ты был недолговечен
    И в темные порочные года
    Уже не повторялся никогда. 

    LХV

    Я полюбил Эмара, Жюля Верна,
    И Робинзон в те дни был мой кумир.
    Я темными колодцами – безмерна
    Их глубина – сходил в подземный мир,
    И быстрота была неимоверна,
    Когда помчался в бомбе чрез эфир
    Я на луну; мечтой любимой стали
    Мне корабли подводные из стали. 

    LXVI

    Я находил в елагинских полях
    Пустынные и дикие Пампасы;
    Блуждал – в приюте воробьев – в кустах
    Черемухи, как Немо, Гаттерасы
    Иль Робинзоны в девственных лесах.
    Я ждал порой меж тощих пальм террасы
    Среди безумных и блаженных игр,
    Что промелькнет гиппопотам иль тигр. 

    LXVII

    Разорванных библиотечных книг.
    Фантазия в младенческом полете
    Не ведала покоя ни на миг:
    Я жил в волненье вечном и заботе, —
    Мне в каждой яме чудился тайник
    И ход подземный в глубине сарая.
    Как я мечтал, дрожа и замирая, 

    LXVIII

    Как жаждал я открытья новых стран!
    Готов принять был дачников семейных
    За краснокожих, пруд – за океан,
    И часто, полный грез благоговейных,
    Заглядывал в таинственный чулан
    С осколками горшков оранжерейных,
    И, на чердак зайдя иль сеновал,
    Америку, казалось, открывал. 

    LXIX

    Я с братьями ходить любил по крыше,
    Чтоб сапогами не греметь, – в чулках.
    Я в ужасе просил их: «Тише, тише, —
    » В ушах
    Был ветра свист, и мне хотелось выше.
    У спутников на лицах видел страх, —
    Но сам душою, страху недоступной,
    Я наслаждался волею преступной. 

    LXX

    За погребом был гладкий, как стекло,
    И сонный пруд; на нем плескались утки;
    Плакучей ивы старое дупло,
    Где свесились корнями незабудки,
    Потопленное, мохом обросло;
    Играют в тине желтые малютки —
    Семья утят, и чертит легкий круг
    По влаге быстрый водяной паук. 

    LXXI

    Я с книгой так садился меж ветвями,
    Чтоб за спиной конюшни были, дом
    И клумбы, мне противные, с цветами,
    И, видя только чащу ив кругом
    И дремлющую воду под ногами,
    Воображал себя в лесу глухом:
    Так страстно мне хотелось, чтобы диким
     

    LXXII

    И, каждой смелой веткой дорожа,
    Я возмущался, что по глупой моде
    Акации стригут или, служа
    Казенному обычаю в природе, —
    Метут в лесу тропинки сторожа.
    Стремясь туда, где нет людей, к свободе, —
    Прибив доску меж двух ветвей к сосне,
    Я гнездышко устроил в вышине. 

    LXXIII

    И каждый день взлезал к нему, как белка.
    За длинною просекою вдали
    Виднелася Елагинская Стрелка,
    На бледном тихом взморье корабли;
    Нева желтела там, где было мелко...
    Как по дорожкам дачники ползли,
    Я наблюдал с презреньем, горд и весел,
    И голый сук казался мягче кресел. 

    LXXIV

    Идет лакей придворный по пятам
    Седой и чинной фрейлины-старушки...
    И запах первых листьев на опушке,
    И разговор французский – пополам
    С таинственным пророчеством кукушки,
    И смешанное с дымом папирос
    Вечернее дыханье бледных роз... 

    LXXV

    В оранжереи, к плотничьей артели
    Я уходил: там острая пила
    Визжала, стружки белые летели,
    И с дерева янтарная смола,
    Как будто кровь из раны в нежном теле,
    Сияющими каплями текла;
    Мне нравился их ярославский говор,
    Когда шутил с работниками повар, 

    LXXVI

    Спеша на ледник с блюдом через двор;
    И брал от них рукою неискусной
    Я долото, рубанок иль топор,
    Из котелка любил я запах вкусный,
    И щи, и ложек липовых узор;
    При звуке песни их живой и грустной
    Я сердцем чуял русскую печаль... 

    LXXVII

    Мы под дворцом Елагинским в подвале
    Однажды дверь открытую нашли:
    Мышей летучих тени ужасали,
    Когда мы в темный коридор вошли;
    Казалось нам, что лабиринт едва ли
    Ведет не к сердцу матери-земли.
    Затрепетав, упал от спички серной
    На плесень влажных сводов луч неверный. 

    LXXVIII

    Не долетает шум дневной сюда;
    Столетним мохом кирпичи покрыты,
    Сочится с низких потолков вода;
    Сквозь щель, сияньем голубым облиты,
    Роняя на пол слезы иногда,
    Неровные белеют сталактиты
    В могильном сне... Как солнцу я был рад,
    Из глубины подземной выйдя в сад. 

    LXXIX

    Медовых трав, через гнилой забор
    Перескочив, отважный и веселый,
    В кустах малины крадусь я, как вор;
    Над парником с жужжаньем вьются пчелы,
    И как рубин, висит, чаруя взор,
    Под свежими пахучими листами
    Смородина прозрачными кистями. 

    LXXX

    С младенчества людей пленяет грех:
    Я с жадностью незрелый ем крыжовник,
    Затем что плод запретный слаще всех
    Плодов земных; царапает шиповник
    Лицо мое, и, возбуждая смех
    Напрасно пугало твое, садовник,
    Как символ добродетели, стоит,
    Храня торжественный и глупый вид. 

    LXXXI

    Елагин пуст, – вдали умолк коляски
    Последний гул, и белой ночи свет
    Там, над заливом, полон тихой ласки,
    Как неземной таинственный привет, —
    Далекой тони черной силуэт,
    Кой-где меж дач овес и тощий клевер...
    Тебя я помню, бедный милый Север! 

    LXXXII

    Когда сквозь дым полуденных лучей
    С утесов Капри вижу даль морскую,
    О сумраке березовых аллей
    Я с нежностью задумчивой тоскую:
    Люблю унынье северных полей
    И бледную природу городскую,
    И сосен тень, и с милой кашкой луг,
    Люблю тебя, Елагин, старый друг. 

    LXXXIII

    Но скоро дни забот пришли на смену
    Веселым дням, и в мрачный старый дом
    Вернулся вновь я к духоте и плену.
    И в комнате перед моим окном
    Неумолимую глухую стену
    Доныне помню: вид ее знаком
    Казенный желтый цвет был неприятен. 

    LXXXIV

    Разносчицы вдали я слышать мог
    Певучий голос: «Ягода морошка».
    Небес едва был виден уголок
    Над крышами, где пробиралась кошка
    И трубочист; со сливками горшок
    Кухарка ставит в ящик за окошко;
    И как воркует пара голубей,
    Я слышу в тихой комнате моей. 

    LХХХV

    Когда же Летний сад увидел снова,
    Я оценил свободу летних дней.
    С презрением, не говоря ни слова,
    Со злобою смотрел я на детей,
    Играющих у дедушки-Крылова,
    И, всем чужой, один в толпе людей,
    Старался няню, гордый и пугливый,
    Я увести к аллее молчаливой. 

    LXXXVI

    На мраморную нимфу или фавна
    Смотрел я, полный нелюдимых грез;
    И статуя Тиберия[35] забавна, —
    Меня смешил его отбитый нос,
    Замазкою приклеенный недавно.
    Сентябрь дубы и клены позлащал,
    Крик ворона ненастье предвещал... 

    LXXXVII

    Стучится дождь однообразно в стекла.
    К экзаменам готовлюсь я давно,
    Зевая, год рожденья Фемистокла[36]
    Твержу уныло и смотрю в окно:
    В грязи шагая, охтинка промокла...
    И сердце скукой мертвою полно.
    Решить не в силах трудную задачу,
    Над грифельной доской едва не плачу. 

    LXXXVIII

    Но вот пришел великий грозный час:
    Чтобы держать экзамен в первый класс, —
    Я полон дикой робости и муки.
    Смотрю в тетрадь, не подымая глаз,
    Лицо в чернилах у меня и руки,
    И под диктовку в слове «осенять»
    Не знаю, что поставить – е иль ъ. 

    LXXXIX

    Я помню место на второй скамейке,
    Под картою Австралии, для книг
    Мой пыльный ящик, карандаш, линейки,
    Казенной формы узкий воротник,
    Мучительный для детской тонкой шейки.
    Спряжение глаголов я постиг
    С большим трудом; и вот я – в новом мире,
    Где божество – директор в вицмундире. 

    ХС

    От слез дрожал неверный голосок,
    Когда твердил я: lupus... conspicavit...
    In rupe pascebatur...[37] и не мог
    Мне золотушный немец-педагог.
    Томительная скука сердце давит:
    Потратили мы чуть не целый год,
    Чтобы понять отличье quid и quod[38]

    ХСI

    А говорить по-русски не умели.
    И, в сокровенный смысл частицы ut[39]
    Стараясь вникнуть, с каждым днем глупели.
    Гимнастика ума – полезный труд,
    Направленный к одной великой цели:
    Нам выправку казенную дадут
    Для русского, чиновничьего строя,
    Бумаг, служебных дел и геморроя. 

    ХСII

    Так укрощали в молодых сердцах
    Вольнолюбивых мыслей дух зловредный;
    Теперь уже о девственных лесах,
    О странствиях далеких мальчик бедный
    Не помышлял: потухла жизнь в очах.
    В мундир затянут, худенький и бледный,
    Я возвращался в наш холодный дом. 

    XCIII

    Манить ребенка воля перестала:
    Царил над нами дух военных рот.
    Как в тонких стенках твоего кристалла,
    Гомункул, умный маленький урод,
    Душа без жизни в детях жить устала...
    Болезненный и худосочный род —
    К молчанию, к терпенью предназначен,
    Чуть не с пеленок деловит и мрачен. 

    XCIV

    В тот час, как темной грифельной доски
    И словарей коснулся луч последний
    Туманного заката, и тоски
    Напев был полон в комнате соседней
    Старухи няни, штопавшей чулки, —
    Далекий шум послышался в передней...
    Мне было скучно, и на груды книг
    Я головой усталою поник... 

    ХСV

    Вдруг голос мамы, шорох платья милый,
    Ее шагов знакомый легкий звук...
    Учебник на пол выронил из рук.
    Не от любви с неудержимой силой
    Забилось сердце, – это был испуг:
    Я в классицизме, в мертвом книжном хламе
    Так одичал, что позабыл о маме 

    XCVI

    За год разлуки: как угрюмый зверь,
    Со злобою смотрел на злые лица
    Учителей; казалася теперь
    Мне падежей неправильных таблица
    Важней любви... От матери за дверь
    Я спрятался; как пойманная птица,
    Дрожал в углу, безмолвие храня, —
    И вдруг она увидела меня... 

    ХСVII

    Но я уж сам к ней бросился в объятья,
    Про все забыв, – сестер не слышал крик
    И не видал, как прибежали братья,
    Закрыв глаза, к ее груди приник,
    Вдыхая тонкий, нежный запах платья...
    То был блаженства незабвенный миг.
    «Мальчик бедный,
    Какой ты худенький, какой ты бледный!» 

    XCVIII

    Под взорами возлюбленных очей
    Я воскресал от холода и скуки,
    От этих долгих безнадежных дней;
    Пугливый, все еще боясь разлуки,
    Не веря счастью, прижимался к ней:
    Она глаза мне целовала, руки
    И волосы, и согревала вновь
    Меня, как солнце, вечная любовь. 

    XCIX

    И, улыбаясь, плакали мы оба,
    И все, в чем сердце бедное могло
    Окаменеть – ожесточенье, злоба
    И мертвенная скука – все прошло:
    Так не боится зимнего сугроба,
    Почуяв жизни первое тепло,
    Когда ручей поет и блещет звонкий, —
    На трепетном стебле подснежник тонкий. 

    С

    Не мог расторгнуть наших вольных уз
    И тайно креп наш дружеский союз:
    Ловил я звук шагов ее в гостиной;
    Бывало, рода женского на us
    Она со мной твердила список длинный,
    И находил поэзию при ней
    Я в правилах кубических корней. 

    CI

    Под сладостной защитой и покровом,
    Когда ласкался к маме при отце,
    Я видел ревность на его суровом
    Завистливо нахмуренном лице.
    Я был пленен улыбкой, каждым словом,
    И бриллиантом на ее кольце,
    И шелестом одежды, и духами,
    И девственными, юными руками. 

    CII

    На завтрак белый рябчика кусок,
    Обсахаренный вкусный померанец,
    Любимую конфету, пирожок
    Она тихонько прятала мне в ранец;
    Когда я в классе вынимал платок
    Любви стыдливой на моих щеках,
    Сияла гордость детская в очах. 

    CIII

    Я чувствовал ее очарованье
    Среди учебных книг и словарей,
    Как робкое весны благоуханье
    В холодной мгле осенних мрачных дней, —
    И по ночам любимых уст дыханье
    Над детскою кроваткою моей:
    Так ласк ее недремлющая сила
    Меня теплом и светом окружила. 

    CIV

    Коль в сердце, полном горечи и зла,
    Доныне есть поэзия живая, —
    Твоя любовь во мне ее зажгла.
    Ты слышишь ли меня, о, тень родная?
    Пусть не нужна тебе моя хвала,
    Но счастлив я, о прошлом вспоминая, —
    И вот неведомую песнь мою
    Тебе, как эти слезы, отдаю. 

    CV

    Когда стремлюсь я к неземной отчизне,
    Я внемлю тихой нежной укоризне...
    Не отвергай меня, молю, прости, —
    Как ты дитя свое хранила в жизни,
    Так пред Судом Верховным защити,
    Отчаяньем и долгою разлукой
    Измученное сердце убаюкай. 

    СVI

    Слетаешь ты, незримая, ко мне,
    Как сладкого покоя дуновенье,
    Как дальний звук в полночной тишине...
    Я чувствую твое благословенье
    И к моему лицу, как бы во сне,
    Твоих бесплотных рук прикосновенье...
    О, милая, над бездною храня,
    Любовью вечною спаси меня! 

    CVII

    У волка есть нора, у птиц жилища, —
    Лишь у тебя, служитель красоты, —
    Нет на земле родного пепелища:
    Один среди холодной пустоты,
    Я собираю с тихого кладбища
    И в душу веет запахом могилы
    Сквозь аромат их девственный и милый... 

    СVIII

    Давно привык я будущих скорбей
    Угадывать нелживые приметы;
    Жизнь с каждым днем становится мрачней...
    Ни славою, ни дружбой не согреты,
    Лишь памятью невозвратимых дней
    Питаемся мы, жалкие поэты,
    Как собственною лапою медведь,
    Чтоб с голода зимой не умереть. 

    CIX

    Пою, свирель на тихий лад настроя:
    До подвигов нам с Музой дела нет.
    Я говорю, увидев тень героя:
    «Не заслоняй мне солнца вечный свет!»
    От мировых скорбей ищу покоя
    И ухожу я в прозу давних лет.
    Как Диоген – в циническую бочку...
    Но здесь для рифмы я поставлю точку. 

    СХ

    Кто б ни был ты, о мой случайный друг, —
    Чиновник ли с бумагами вокруг,
    Курсистка, барин ли гостеприимный,
    Питомец ли классических наук, —
    Не требую любви твоей взаимной, —
    Но мне близка теперь душа твоя,
    Но ты мне друг, ты человек, как я. 

    CXI

    Ты так же горьким опытом наказан...
    Минутной благосклонности твоей
    Я самой чистой радостью обязан:
    И я с тобой свободной дружбой связан.
    Теперь, прощаясь с Музою моей,
    Забудь вражду, прости, читатель, скуку:
    Мы – люди, мы несчастны – дай мне руку! 

    CXII

    Один ли ты иль в многолюдном свете,
    Хлопочешь ли для славы жизнь губя
    Или для денег, – вспомни о завете
    Того, Кто, детство милое любя,
    «Будьте просты вы, как дети»[40].
    Как ни был бы ты зол и мудр, и стар, —
    Подумай, жизнь – прекрасный Божий дар; 

    CXIII

    Смягчись на миг в борьбе ожесточенной,
    На прошлое с улыбкою взгляни:
    Есть уголок родимый, есть они,
    Мой брат, как я, познаньем отягченный,
    Неведенья безоблачные дни!
    От суеты и злобы на минуту
    — 

    CXIV

    И пусть морщины скуки и труда
    Разгладятся!.. Как сон недолговечный,
    Те дни прошли... Ты лучше был тогда,
    Доверчивый, свободный и беспечный.
    От этих дум, от простоты сердечной?..
    О, только бы ты пожалел о них, —
    И дела нет мне до врагов моих. 

    СХV

    Пусть хмурит брови Аристарх[41]
    В печальном сердце – тихо и светло;
    Въезжаю в гавань, – кончен путь мой дальний...
    О, друг, утешься, подыми чело
    С улыбкою спокойной и печальной,
    В сияньи солнца есть еще отрада...
    Ты улыбнулся, – вот моя награда! 

    Примечания:

    32) Перевозчик теней умерших через Стикс – реку подземного царства (.).

    33) Здравствуйте, спокойной ночи (франц.).

    34) Дети, пить молоко! (нем.)

    35) Тиберий, Клавдий-Нерон (42 до н. э. – 37 н. э.) – римский император.

    36) (ок. 525 – ок. 460 до н. э.) – афинский полководец.

    37) Волк... увидел... пасущихся на горе... (лат.).

    38) Зачем и почему (лат.).

    39) Как, когда, чтобы, о если бы (лат.).

    «... если... не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (Евангелие от Матфея, XVIII, 3).

    41) Аристарх Самофракийский (1-я пол. II в. до н. э.) – греческий филолог; его имя стало нарицательным для обозначения доброжелательного критика и подлинного ученого.

    Песня: 1 2
    Варианты

    Раздел сайта: